Мне казалось, что я знала его не потому что мы могли видеть друг друга, а из-за того, что он слишком сильно был похож на мое отражение в зеркале. Его звали Николас, и он являлся моим отцом, который свел счеты с жизнью, надеясь таким образом избежать всех земных проблем: долгов и кредитов, с которыми разбираться предстояло моей матери.
В его глазах не было любви, что транслируют по ТВ, или описанной во второсортных романах. Он оставался недоступным, много не разговаривал, больше анализировал и наблюдал. В общем-то, наши с ним отношения складывались вполне себе теплыми, если бы не возникало одно простое но. Это но еще очень долгое время выцарапывало у меня в сознании боль, заставляя считать себя странной.
Странной. Пожалуй, такой меня считала большая часть всех наших с матерью родственников, которые приезжали повидаться с маленькой Иви. Занятно, что в дальнейшем они стали не просто относиться ко мне, как к больной, крутя пальцем у виска, а побаиваться. Думали, что я обладаю черной магией и сумею навести на них порчу из-за косых взглядов или слов, значение которых мне не нравилось. Твердили, что я копия папаши — отстраненная и глупая.
Но я на них зла не держала: ребенок не умеет злиться на глупость старших. Он её покорно принимает, надеясь, что когда-нибудь получит одобрение или любовь. Но я получала лишь внимание, и то негативное. Никто с любовью ко мне из родных не относился, даже родная мать, которая являлась для меня целой вселенной в этом жестоком и омерзительном обществе. Возможно, поэтому вспоминать о своем детстве до сих пор тяжело, равно, как и делиться им с кем-то.
Не знаю, к чему я вообще решилась поделиться не такой уж и радужной информацией о себе. Но я в последнее время мало задумываюсь об этом. Как и о словах, которые слетают с губ прежде, чем я успею понять, каков их настоящий смысл. И это моя главная проблема, помимо странной атмосферы вокруг, — сказать что-то на эмоциях и только потом признать свою неправоту. Обидеть легко, а извинения мало чем помогут. В любом случае оставляешь небольшой рубец на тех, к кому обращаешься. Слова ранят не хуже ремня, которым порют непослушного ребенка. Впрочем, ощущения боли из-за жестокости никогда не сравнятся с тем, что говорит тебе родной человек. Потому в отличие от оставленных на теле синяков слова врезаются под корку черепной коробки, всплывая буквально на каждом шагу.
Самое забавное, что за свои «придуманные» видения я часто получала. Не только от тех, с кем училась или тех, кого знала, но и от собственной матери. Не могу сказать, что она деспотична и жестока, но в ней всегда сидело что-то такое, что буквально разрывало на куски. Обида, боль, разочарование — пожалуй, это все, что приходит мне на ум.
До сих пор вздрагиваю, когда слышу нотки металла в её голосе. Будто возвращаюсь обратно, когда единственное место, куда я могла спрятаться — под кровать, глотая пыль, сжимая меж пальцев жесткий ворс ковра и наблюдая, как разъяренная женщина разбрасывает по комнате мои же вещи, проклиная Бога за груз, упавший на её плечи. Хорошо, что общение с ней сократилось до одного единственного звонка в месяц. И что живем мы теперь в разных городах.
Она видела во мне его. Не только в чертах лица, глазах, которые смотрели на нее с обожанием и безграничной любовью. Мама видела, что я тоже обладаю этой своеобразной связью с тем миром, который в последующем принес мне лишь страдания. Но я не могу обвинять её. Потому что никогда не оказывалась на её месте. Потому что не знала, что значит быть преданной тем, кого любила. И кого эта любовь разрывала на мелкие кусочки. Мне приходилось терпеть, сжимая зубы до скрежета, оправдывая все её действия скорбью и отчаянием.
Я её принимала. И любила настолько сильно, насколько это позволяло детское наивное сердце.
День, когда я начала игнорировать происходящее, наступил в канун Дня независимости. Это был довольно прохладный день: на улице моросил дождь, в квартире на Пятой авеню шумели соседи. Мне было десять. Подстриженная почти под мальчика, потому что денег на парикмахерскую у нас с матерью не было, в растянутом платье, что подарила мамина кузина, я стояла на кухне, наблюдая за тем, как мама собирала контейнеры с едой. Она, в отличие от меня, была одета хорошо и накрашена так, будто собиралась на свидание. Кудри струились вдоль спины, отблескивая в свете кухонной лампы позолотой, ярко-красная помада с легкостью оставила след на моей детской щеке прежде, чем она успела выпорхнуть за порог дома.
Еще один день, когда мне снова пришлось остаться наедине со своими кошмарами и удручающими мыслями о собственном существовании. Этот день ничем не отличался от предыдущих, с условием, что дети, с которыми я училась, всегда хвастались семейными посиделками и походами в парк развлечений. Мне, знающей только местность возле дома и парк, находившийся по пути к школе, оставалось лишь молча завидовать. По-хорошему завидовать, несмотря на то, что эта зависть буквально впивалась иголками мне под кожу, забивала капилляры и заставляла стены сознания сотрясаться от тихого детского плача.
Мама предпочитала игнорировать мои просьбы остаться. Не хотела находиться рядом дольше положенного, все время ища оправдания для того, чтобы уйти. Я не сильно сопротивлялась, хотя должна была: стены квартиры казались мне огромными, чужими и устрашающими. Я плохо переносила одиночество, плохо справлялась с тем, что предоставлена сама себе. Но такова была моя плата за то, что я была похожа на него. За то, что была странной девочкой, которая как-будто придумала себе воображаемого друга, за неимением реального, и подолгу разговаривала с ним обо всем на свете.
Как я и упоминала ранее, детям остается только принимать глупость взрослых. Вот и я, сдерживая слезы, комкая подол платья, стояла и принимала мамин выбор, пытаясь не расплакаться от обиды. Досадно, что в те годы я слепо верила всему, что она говорила. И следовала всему, чему она меня пыталась научить.
«Не разговаривай сама с собой!»
«Не плачь! Слезы — слабость!»
«Как ты смеешь? Иви, твоя кузина просто пошутила, зачем же ты говоришь такие вещи?»
«Ник давным-давно умер, детка. Ты просто его придумала.»
Она даже водила меня по врачам, думая, что таким образом сможет вылечить мое неустанное лепетание о том, что я видела. Когда думаю об этом, хочется хорошенько себе вдарить. Нельзя было допускать тех же мыслей, нельзя было считать себя неправильной и сломанной, будто игрушка, которую купили на уличной распродаже. Но мне приходилось верить в это, как бы сильно я ни хотела обратного. Я возненавидела сокращение Иви. Возненавидела свою жизнь, потому что была похожа на отца. Возненавидела свой дар, являющийся для меня настоящим проклятьем.
И решила, что больше не стану говорить то, что на самом деле вижу. Стала игнорировать призраков и убеждать себя, что это действительно нереально, чтобы исцелиться от синдрома поломанной игрушки.
Я думаю, что продержалась достаточно долго. Удавалось с огромным трудом, с постоянными угрызениями совести и бесконечным одиночеством, от которого боль доходила просто до высшей точки моего пика. Но всякому терпению однажды приходит конец, а чаша сдерживаемых чувств и эмоций переполняется до краев, заставляя сдаться. Я была слишком уязвима и слаба, чтобы и дальше игнорировать распирающие до исступления чувства.
И в один момент просто сдалась. Мне было пятнадцать. И среди ненужного хлама подсобки, куда меня в очередной раз заперли одноклассницы, я встретила её.
Девочку, которая покончила с собой.
Каждый раз, когда я вспоминаю о ней, мне кажется, что сожаление вгрызается в сердце и медленно, по кусочкам, ест его. С наслаждением, упиваясь моей внутренней истерикой и игнорируя просьбы остановиться. В те моменты ощущения были такими же, с учетом, что я чувствовала не просто сожаление о её кончине. Я чувствовала, что хочу ей помочь, но не знала, чем именно.
Утешить. Да, пожалуй, подходящее для этого слово.
В пыльной маленькой комнатке, где единственным источником света являлось крохотное окно, она сидела на полу и смотрела в покрытую трещинами стену. Одинокая, покинутая, жалеющая о своем глупом и импульсивном поступке.