Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тщательно отутюженные брюки, стрелки, которыми «можно порезаться». Он любил этот процесс. Все должно быть идеально. Не зря же его считают примером настоящей интеллигенции. Гурвиц всегда гордился этим ощущением причастности к кругу избранных. Жаль только, что последнее время начал падать авторитет преподавательского состава, а вот раньше… Снова раньше. Он отогнал эти мысли о прошлом, которые приходили слишком часто. «Старею. Увы, время безжалостно. Главное, не скатиться в этот маразм полностью, а то будут смеяться. Бодрее, добавим улыбочку, седина идет, все прекрасно, – он смахнул невидимую пылинку, поправил галстук, улыбнулся зеркалу, кивнул ему же, словно репетируя предстоящее приветствия с коллегами. – Пора. Нас ждут  великие дела».

В эту последнюю неделю лета обычно решались общие вопросы.  Переэкзаменовки неудачников, дотянувших до последнего шанса, а также назначения, утверждения, новые правила, которые подчеркивали, что мы идем в ногу со временем, а, на самом деле, обеспечивали прикрытие задниц тех руководителей, которые пострадали в прошлом году и теперь спешно готовили план спасения на будущие периоды. Нужно было любой ценой спихнуть с себя ответственность, заранее определить круг виноватых, и тогда, бог даст, протянуть год более-менее спокойно. Вот только, похоже, этот год принес новые веяния, подготовиться к которым не могли, да и не знали как.

Началось с того, что кто-то из молодых преподавателей уже успел отличиться и попал на пятнадцать суток за ярко выраженное несогласие с политикой действующей власти. Понятно, что в душе этих смельчаков жалел и поддерживал почти весь преподавательский состав, но выражать свое одобрение вслух побаивались, оценивая ситуацию и круг тех, кто готов выступить открыто. Гурвиц спрятал переживания поглубже и ушел на кафедру, избегая обсуждений и встреч с коллегами. Впрочем, скрыться оказалось непросто, и атмосфера потихоньку накалялась. Уже побежали составлять ходатайства об освобождении, коллективное обращение к ректору и в само министерство образования. Прикинувшись приболевшим, Гурвиц тихонько ушел домой.  «И так плохо, и так неладно, – он не мог ни подписать петицию, ни отказать, а потому нашел единственный разумный, по его мнению, выход. – А там за недельку «или ишак сдохнет, или падишах»».

Утром позвонил на кафедру, отпросился до первого сентября и с легким чувством стыда за собственную слабость уткнулся в старый журнал, пытаясь найти что-то новое в давно забытом старом.

С годами время летит быстрее, и даже нудные бестолковые дни мелькают, как пейзажи за окном скорого поезда. За неделю Гурвиц лишь дважды, в утренние часы, выбирался в магазин, предпочитая ни с кем не общаться. Похоже, политические события увлекли всех, а потому о нем забыли совершенно, что было очень кстати. «Чтобы не случилось, продолжаем клеить гербарий», – однажды прицепившаяся фраза спасала уже не раз, и в эти дни он также просиживал над журналами, углубившись в расчеты.

«Ни-че-го у нас не вырисовывается, – Михаил Моисеевич подвел итог проделанной работы, и встал из-за стола, когда стрелка часов перевалила за двенадцать ночи. – Не жили богато, нечего и начинать», – снова уколол себя каким-то давно забытым штампом.

Очень хотелось быть полноценным, быть в тонусе, не впасть в старческую депрессию и продлить жизнь, но умом понимал, что сейчас шансы меньше, чем были даже пять лет назад. А может, это и есть то самое «горе от ума», когда знаний слишком много, а применять их уже некуда. Впрочем, завтра в университет, а значит, хандра уйдет. «Как ни крути, а работать здорово. Иначе загнусь», – убежденность в необходимости жить, не изменяя традициям, основывалась на вере в то, что это единственный способ продлить существование. Он придумал свой мир, верил в свои приметы и много лет назад бросил курить, твердо пообещав самому себе: «Начну. Обязательно будет утренний кофе с сигареткой, и подымлю вечерком, глядя на звездное небо, но потом. Когда уже все равно будет. Ну, когда о здоровье переживать уже будет поздно». Момент, когда будет «все равно» никак не наступал, что, в общем, его не огорчало.

– Михаил, ты многое пропускаешь, – старый друг Леонид Францевич Вайтовский, встретил Гурвица, пропустив слова приветствия. – Наше сонное царство встревожено и теперь напоминает развороченный улей. Но на главное мероприятие недели ты успел, – Вайтовский всем видом демонстрировал загадочность. – Сегодня ректор собирает всех в актовом зале. У нас ЧП. Наша молодая поросль отхватила сутки и логично, что их должны были уволить. Но! – Он поднял вверх большой палец. – Наш коллектив, никогда не демонстрирующий особой сплоченности, вдруг выступил в поддержку юных революционеров. И сейчас вопрос лишь в том, ограничатся ли увольнением только залетной парочки, или придется добавить к ним и тех, кто особо ратует за справедливость. Кстати! А ты вообще за кого?

– Я за Советский союз и Брежнева, – Гурвиц постарался скрыть разочарование. Попытка избежать решений, сбора подписей, характеристик и взятия на поруки провалилась. Теперь обязательно найдется кто-то, кто начнет ссылаться на историю университета, на самых старых носителей традиций, взывать к совести и упрекать в трусости. А Вайтовский, прохвост и интриган, будет подначивать, посмеиваться, а сам, как обычно, спрыгнет в последний момент. И вот скажи, у него всегда будет железная аргументация, оправдывающая все его существование. «Может, я еще не очень здоров, и есть шанс свалить?», – Гурвиц глянул в окно, но дверь распахнулась и в кабинет ворвался заведующий кафедрой Леоненко Виктор Тимофеевич:

– Чего сидим? Бегом в актовый зал. Ректор рвет и мечет.

Это было то мероприятие, которое оставляет чувство стыда за то, к чему ты не имеешь никакого отношения. Как таковой речи не было. Две минуты на перечисление фамилий, объявление об их увольнении и предупреждение, что так будет с каждым, кто посмеет открыть рот шире положенного и сказать не то, что от него ждут. По рядам пробежало легкое возмущение. Ухмыляясь, явно бравируя независимостью и решительностью, вышел Яковенко. Его Гурвиц знал не особо. Лицо знакомое, но кафедра не его, да и молодой.

– Молчать – это уже преступление. Я вернусь. Посмотрим, – Яковенко резко бросал слова, обращаясь то к ректору, то к аудитории.

Продолжил говорить. Истерично, иногда не очень разборчиво, переходя на личности и, Гурвиц даже опустил глаза, не очень красиво. «Не так нужно уходить. И момент подходящий, а речь не очень», – стало жаль, что из всего арсенала доводов несправедливости решения об увольнении выбраны не самые убедительные. «Интересно, а я бы что сказал?», – но и у самого ничего умного не рождалось. Впрочем, Яковенко уже был уволен, и мог позволить все, что считал нужным.

– Так нельзя, – голос из зала прозвучал не очень смело, и в первый момент было не очень понятно, кому именно принадлежали слова.

– Кто-то еще хочет за ними? – ректор, по всему, получил карт-бланш на увольнение неугодных и сейчас имел шанс почистить ряды.

– Каждый человек имеет право выражать свое мнение, и увольнять за это в демократической стране непозволительно, – Хомутовский, профессор, милейший, добрейший человек, автор множества работ, встал. – Если единственный путь уважать себя – это сейчас уйти, значит, я тоже на выход.

Он стоял, улыбаясь: маленький, часто незаметный, скромный и невероятно талантливый. Гурвиц смотрел на коллегу, словно увидел его впервые. Он точно знал, что у Аркадия Яковлевича жена давно не работает  по состоянию здоровья, знал, что самому Хомутовскому до пенсии два года, знал, что ему самому в разы легче, и именно потому стало еще стыднее. Он знал слишком много, потому что знакомы они были, наверное, вечность. И ходили друг к другу в гости, и засиживались до полуночи на кафедре, и, наверное, они были друзьями, если в этом мире у него вообще были друзья. И еще он знал, что Хомутовский талантливее его, умнее, и всегда немножко ему завидовал. Они не были конкурентами, хотя и работали бок о бок лет двадцать.

4
{"b":"746438","o":1}