Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Быстро не получится. Мне чуть времени нужно. Я ведь работаю еще. Не бросать же.

– Пап, да что ты за те копейки держишься. Где что, я помогу. Бросай. В общем, я тут уже спешу. Ты думай, а мы на днях созвонимся и придумаем что-нибудь.

Разговор смялся и закончился, словно на полуслове, оставив странное ощущение легкой боли в груди. Гурвиц тяжело встал, прошел на кухню, включил чайник, но, подумав, выключил его. На душе что-то царапало, а мысли искали те слова, которые разбудили это беспокойство. «Где он, покой? Где тишина и счастье от пенсии, которое я ждал? – совсем не так представлялась ему жизнь после шестидесяти. – Конечно, они же молодые, думают, что мы уже все, мечемся между больницей и аптекой. Что жизнь прошла, и ничего не надо. Не надо? Или… Черт. Я что-то еще хотел. И пожить вроде время еще есть. Как раз пенсия да зарплата, так оно и веселее, и что-то впереди маячит. Не так, чтобы отчетливо, и не так, чтобы перспективы, но ведь жизнь-то продолжается. Продать квартиру? Как? Зачем? А ему каково? В чужой стране, один. Понятно, что нужно устроиться как-то. Понятно, что как папа помочь должен. Жил бы здесь, проще было бы. Все рядом, все знакомо. Могли бы и кредит на двоих платить, все ж таки потихоньку и построились. В деревню? Нет. Не мой вариант. Что я там делать буду? Надо как-то выкручиваться. Потом подумаю».

Михаил Моисеевич пытался гнать эти мысли, но они не отпускали. «А осадочек-то остался», – он с горечью прошептал, глянув на свою физиономию в зеркало, и ухмыльнулся. Чуть позже, с некоторым разочарованием, признался себе, что расстроен не самим фактом продажи квартиры, а тем, что Денис не мог не знать, как сложно ему решиться на такой шаг. Знал, но не остановился. «Мог бы пожалеть старика. Мог бы, но не стал. Ладно. Может, я и сам такой был. «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели», – на ум пришли слова старой песни Высоцкого. – Потом подумаю. Такой вопрос с бухты-барахты не решить. Думаю, время у меня есть».

Но как ни пытался он отогнать эти размышления о прошедшем разговоре, ничего не получалось, а в глубине души потихоньку росло чувство вины. Вины за то, что слишком многое он в жизни не смог. Мечтал, что-то делал, но не смог. А родительский долг? Или он не так велик? Он боялся признаться себе в том, что придумать ничего не сможет, и сделать не сможет уже ничего. И будет тянуть резину, оттягивая момент, когда нужно будет сказать нет, потому что идти некуда. Он так делал всегда. Делал вид, что увлечен предметом, что его жизнь посвящена науке, что он рожден быть преподавателем, и его миссия – нести знания. Может, потому и не решил задачу, что не верил в решение. Сам процесс нравился. Кто-то кроссворды любит, кто-то футбол, а он вот решал задачу столетия. Ну, не решил. С кем не бывает? Признаться, футбол тоже любил, и на стадион захаживал, хотя, уже лет двадцать как за «Барселону» болел, но и за своих переживал. Правда, их больше жалеть приходилось, ну, да ладно. «Не день, а черт-те что», –  хотелось встряхнуться и вернуться в привычный ритм вялотекущих дней, но настроение теперь было испорчено окончательно, и он достал томик Чехова, надеясь  с героями, близкими, понятными и такими же неприметными, как он сам, найти успокоение и забытье.

Недели пролетали, не оставляя ни эмоций, ни воспоминаний. Единственное событие первой недели августа – выборы президента. По сути все кандидаты уже сидели, и было бы даже смешно идти на участок, но вдруг объявился нежданчик, выражаясь сленгом его студентов. Теперь стало делом принципа отдать свой голос за того единственного, которого как-то проморгали, но факт оставался фактом: был тот, кто прошел вне плановой заявки, а значит, вечер переставал быть томным.  Поговаривали, что все, кто за этого оппозиционного кандидата, должны белое что-то надеть, чтобы видать своих было. День выдался жаркий, но, следуя старому принципу не выделяться, Михаил Семенович достал голубую рубашку. «Это еще хорошо, что не учебный год. Уже б досрочно проголосовали, как обычно. А внимание сейчас ни к чему привлекать, неспокойно. Все равно шансов нет, а там кто его знает, как оно сложится», – он подавил желание надеть приготовленную с вечера белую тенниску. И это тоже было частью его самого. Вечное желание сделать, как хочется и, наконец, бросить вызов самому себе уступало врожденной осторожности. Наверное, это был обычный страх, но он находил выражения корректнее, боясь признаться даже самому себе, что «встать и выйти из ряда вон», – совсем не его принцип, хотя, ведь было же время, когда …  Да нет. Даже протест у него был аккуратный, расчетливый и с оглядкой на тех, кто рядом. Нине-то мог все высказать, но она, женщина умная, все понимала, молчала, улыбалась, а всерьез его не воспринимала. Ботаник, он и Африке ботаник, и в старости. «Горбатого могила исправит», – пробурчал себе под нос, взял паспорт и уже подошел к двери, когда вдруг оживший в памяти разговор с сыном заставил разозлиться. Вернувшись, с некоторой поспешностью, чтобы не передумать, надел тенниску и стремительно, как только мог, выскочил из подъезда.

– Моиссеч, ты что? Тоже с этими? Перемен захотел? – у скамейки стоял нахмурившийся Семен. – Все в белом чешете, оппозиционеры хреновы. Евреев тоже в войну помечали. – Вспомнив, что Гурвиц и сам из евреев, поспешил добавить чуть миролюбивее. – Оно вот тебе надо? Хорошо же живем.

– Жарко на улице. Что было под рукой, то и надел, – Михаил Моисеевич отмахнулся и ускорил шаг, уже жалея, что его раскусили уже возле подъезда.

– Ну-ну, – Семен махнул рукой. – Много вас тут таких, умников. Я с утра караулю. Посмотрю, что вы петь будете, когда жрать нечего будет. Попомните еще.

Последние слова донеслись уже в спину, Гурвиц не стал ввязываться в этот нелепый разговор. В целом, поводов переживать особых и не было. Уже даже в университете мало кто скрывал взгляды, хотя, особо и не бравировал показным пренебрежением к власти. Правила игры никто не менял и оказаться в числе неблагонадежных побаивались.

На подходе к школе успокоился. День был действительно жарким, и в белом были почти все, так что все волнения оказались напрасными. Пришлось даже постоять в очереди, что вообще показалось невероятным. Вспомнились времена, когда они ходили с Ниной. Непременно захаживали в буфет, где на выборы всегда можно было прикупиться деликатесами, а порой и посидеть в хорошей компании. «Эх, скудненько сейчас стало. И нет уже того, да и не хочется», – Гурвиц быстро поставил галочку, сложил листик, как советовали на одном из сайтов, но фотографировать не стал. «К черту. Пусть молодежь тешится», – бросил бюллетень в урну, под пристальным взглядом какого-то угрюмого мужика и поспешил к выходу. Все, что успел заметить, это радостное возбуждение входящих и удивительно много так же сложенных листиков в стеклянной урне, забитой к одиннадцати часам почти наполовину. «Что-то будет», – Гурвиц пророчески оценил настрой противоборствующих сторон и тяжело вздохнул. Ничего хорошего ближайшее будущее не предвещало.

Ни такого цинизма, ни такой жестокости, ни такого ужаса он не мог себе даже представить. И уж тем более даже не мог подумать, что жить с этим придется не один день, не два и даже не неделю. Сначала просто поглощал новости, чувствуя к концу дня опустошение и боль. Перестал выходить во двор, забросил домино, и даже математика, то, что всегда позволяло отвлечься и забыться, ушла на второй план. Он смотрел в окно, особенно по вечерам, когда демонстранты прятались по дворам, а крепкие парни с закрытыми лицами метались, словно злые тени, выискивая и тех, кто прятался, и тех, кто пытался помочь, открывая двери подъездов. Он выходил лишь по утрам в магазин, стараясь нигде не задерживаться и не вступать в разговоры. Вдруг стало страшно. Страшно, как никогда.

Никогда он не ждал окончания отпуска с таким нетерпением. Уже не было сил открывать новости, и не отпускало ощущение безысходности. Казалось, что время остановилось, а будущего, которого, скорее всего, и так осталось немного, нет, и уже не будет. Работа должна была спасти, нужно было встрепенуться, вернуться в привычный ритм, и тогда обязательно станет спокойнее.

3
{"b":"746438","o":1}