Он шевельнулся на кровати, отчего боль стала невыносимой. Из-за Майи они и попали в аварию – в тот момент, когда он захотел обогнать едущий перед ним автомобиль, она щекотала его, требуя обратить на себя внимание, и так смешно надувала при этом щечки, что он невольно засмотрелся на нее.
«Майя, купим по дороге вина?»
«Договорились. Хочешь меня?»
«Очень»
«Не верю. Ты даже не смотришь на меня. Вот стану сейчас тебя щекотать – и тогда скажешь мне правду»
«Майя, я же сморю на дорогу»
Ей было всего двадцать три года…
– Игорь Сергеевич, к вам сейчас зайдут ваши мать и жена, – раздался рядом голос доктора, – но буквально на одну минуту.
Он открыл глаза, впустил в себя белый свет. Известие о встрече с мамой и Мариной оставило его равнодушным – боль, которую он испытывал, притупила все чувства.
– Игорь Сергеевич, они здесь.
Он услышал мамин голос.
– Все будет хорошо, сынок, все будет хорошо, – говорила она возле него скороговоркой. Голос у нее дрожал.
Он сказал ей в ответ лишь: «Да-да, мама».
– Теперь вам нужно идти, – (доктор).
– Я буду рядом, сынок, – (мама).
Голос Марины он за все время свидания не услышал ни разу. Звук закрывающейся двери был как выстрел. Смертельный выстрел… Он снова прикрыл глаза. Чувства горя не было, а было лишь недоумение.
Он подстреленная птица. Его зовут Игорь Лефортов. Ему двадцать семь лет. Он актер. Еще совсем недавно он был доволен своей жизнью. Еще совсем недавно судьба к нему благоволила. После прозябания в театре на Литейном ему, наконец, достался его счастливый билет – сериалы Гришина. Первый же из них – «Доктор Шестицкий», принес ему безоговорочный успех. С тех пор прошло три года. О нем заговорили, его отметили. Зрители полюбили его. Режиссеры стали проявлять к нему интерес, приглашать в свои картины. Его карьера стремительно пошла вверх, нищета и безвестность остались далеко позади. Он радовался своему успеху и своим новым ролям. Ждал, когда Гришин начнет снимать «Бой у Ярышмарды». Любил женщин. Находил освежающий приют в объятиях Майи. Он был баловнем фортуны, дорвавшимся до источника везения и жадно утолявшим терзавшую его жажду. С восторгом он принимал щедрые ласки судьбы, иногда сам не веря, что она так благосклонна к нему.
И вот какая-то секунда, – нет, буквально доля секунды своенравно и жестоко оборвала его полет. И какой-то доктор совершенно спокойно, как будто речь шла о чем-то не слишком существенном, сказал ему: «Ваше лицо обгорело». Он ехал навстречу счастью, а попал в больницу, попутно убив Майю.
Глава 6
Несколько дней спустя, когда немного утихла первая суета по спасению его жизни, его перевели из реанимации в палату интенсивной терапии. В первую неделю в больнице ему несколько раз «иссекали нежизнеспособные ткани», как называли эти пытки врачи, – пострадавшие части тела освобождали от ожоговых струпьев. То, что на языке доктора именовалось «нежизнеспособными тканями», на самом деле было иссушенной огнем, пылающей неутолимой болью его плотью. Измученный постоянными кровопотерями, он ничего не соображал. Не успевал он очнуться толком от одного наркоза, как впереди уже маячила следующая экзекуция. Перебинтованный так, что остались открытыми только руки и ноги, он, постоянно находясь в полубессознательном состоянии от обезболивающих препаратов, созерцал свои ступни, высившиеся двумя аккуратными холмиками под простыней – они находились в самом центре обзора, который давала ему щель, оставленная врачами в головной повязке. С постоянством стрелки компаса ступни указывали на дверь палаты.
Смерть – самая верная из сиделок, круглосуточно дежурила рядом. Отныне он должен был мириться с ее постоянным присутствием, которое ощущал почти физически. Впервые он понял, что это такое – смерть. Она оказалась безбрежна и безошибочна, оказывается, ее неминуемость можно было угадать, как угадывают неминуемость рассвета. Он и раньше встречал ее, но никогда не разумел ее истинной сути. Неожиданно смерть перестала быть для него чем-то абстрактным, тем, что только должно случиться, и теперь существовала в настоящем времени. Авария и гибель Майи открыли ее присутствие, от чего он раньше убегал, прикрывшись щитом повседневности. Мысль о том, что он может умереть – не умереть в перспективе, – а умереть теперь, сейчас, каждую секунду, стала преследовать его постоянно. Бег времени стал осязаем. Смерть стала данностью, перечеркнув прошлое и будущее, и заполнив собой настоящее. Он прошел по хрупкому льду, отделяющему бытие от черной мертвенно-холодной воды небытия. Ему предстояло привыкнуть к тому, что он постоянно будет теперь носить смерть в себе, жить с непреходящим ощущением ее неизбежности. Отныне он всегда будет думать о том – что таится за этим тонким льдом, который он испытывает каждый день…
Боль, мучившая его, была лишь прислужницей смерти. Раньше он боялся боли, но сейчас воспринимал ее как благо. Боль стала единственной возможностью отвлечься мыслями о того – что находится там, по ту сторону тонкого льда. Дни напролет его пытали самыми разнообразными процедурами, обмывали, обмазывали мазями и снова и снова перебинтовывали. Возле его кровати каждый момент находился кто-то из докторов. За свою первую неделю в больнице он не пробыл в одиночестве ни минуты. Врачи старались, как могли, ускорить процесс подготовки обгоревших участков тела к пересадке кожи – периодически соскабливали нарастающие струпья, погрузив его в наркоз, и укутывали лицо и грудь пропитанными чем-то остро пахнущим бинтами. Он покорно глотал таблетки, и терпел капельницы. Поначалу он не мог даже толком осознать, что с ним происходит. Работа, его театр и съемки, и даже мысль о том, что Майя умерла – все отошло на задний план. Сейчас им владела безраздельно боль.
В перерывах между наркозами доктора давали ему пармидол. Этот препарат облегчал страдания и погружал его в состояние легкого наркотического транса, благодаря которому он мог немного отдохнуть. Одурманенный пармидолом, он впадал в тяжелую дремоту, наполненную отрывистыми нечеткими сновидениями. Единственным хорошо осознаваемым образом его снов была Майя, возвращавшая его неуклонно в один и тот же кошмар – они ехали в машине, он видел ее смеющееся лицо, чувствовал прикосновения ее рук и через секунду слышал истошный леденящий душу крик, от которого просыпался. Этот сон караулил его, стал наваждением. После него он рвался навстречу своей боли, чтобы забыться.
Когда во время одной из перевязок он попросил врачей дать ему зеркало, чтобы оценить раны, причиненные огнем, ему отказали. «Успеете еще налюбоваться» – сказали ему. На просьбу вернуть ему мобильный телефон он тоже получил категорический отказ.
Из посетителей к нему допускали только маму и Марину, и то ненадолго. Посмотрев как бы новыми глазами на мать, сгорбившуюся под белым халатом, он, несмотря на то что ему хотелось кричать от боли, не мог не заметить, как она изменилась за последний год. Он привык к тому, что она всегда выглядела молодо, и сейчас ему было непривычно видеть ее оплывшее лицо. Было заметно, что в последнее время она много плакала. Но не отеки от слез состарили ее. Мама просто начала сдавать, и теперь это было особенно заметно.
Его мама в молодости была очень хороша собой и всегда выглядела моложе своих лет – незнакомые люди никогда не окликали ее «женщина», обращаясь к кудрявой и гладкокожей Елене Станиславовне – «девушка». В детстве он почему-то превыше всех ее достоинств ценил в маме эту ее моложавость, умение казаться юной не по годам. Маленьким он часто спрашивал ее: «Мама, ты всегда будешь молодая и красивая?» Она обычно отвечала ему: «Нет, все старятся, и я состарюсь тоже», – и это очень его расстраивало. Он ужасно не хотел, чтобы мама старела вместе со всеми. Марина тоже выглядела неважно: ее нос, и без того тонкий, заострился еще сильнее, а под правым глазом мелко трепетала неприятная сиреневая жилка.