Окружив себя доносчиками и подхалимами, наподобие Цихоцкого, Риммы Марковны и Эллы Кац, Поганевич управлял собравшимися под его крышей целителями с деликатностью дегенерата, «ремонтирующего» ходики. Те терпели, потому как другого выхода не было, прибравшие в свои руки власть на Украине проходимцы, обдирали их со всех сторон, а жить-то надо. Но подспудно точились вилы, и Поганевич понятия не имел, кого обижал.
Павлу нравилось работать в ассоциации, здесь перед ним открылось широкое поле деятельности, и пиявки проверяльщики не отнимали время и деньги. Однако его не покидало чувство вины перед Поганевичем. Поэтому он решил каким-то образом от него откупиться. Об обычном объяснении либо извинении и речи не могло быть, новоиспеченный украинский буржуй принял бы это за проявление слабости и впился бы в него, как клещ.
Павел вылечил одного уголовного авторитета (безнадежного наркомана), который крышевал нелегальный ювелирный бизнес, контролируя поставки левого шлиха из Колымы в Киев. В знак благодарности он подарил Павлу обкатанный в бурной реке золотой самородок по форме напоминающий грушу. Принимая во внимание уникальные размеры самородка и практически отсутствие в нем примесей, эксперты по приисковому золоту оценили его по минимуму в 20 тысяч долларов.
Павел равнодушно относился к деньгам. Деньги сами по себе его не привлекали, важнее было то, что они обеспечивали независимость, комфорт, и наконец, картины. Всего этого у него было в достатке, поэтому на День Парижской Коммуны (учитывая значимость праздника), он преподнес этот самородок Поганевичу. Уже вручая презент, Павел почувствовал, что совершает ошибку. Деньги решают многое, но не все. Никакими подношениями не насытить этого подвального минотавра. Однако это наитие пришло слишком поздно.
Поначалу Поганевич в обидной форме высказался о том, что это не золото, а кусок какого-то дерьма. Возмущение Павла только потому не вышло за рамки внешних приличий, что он к тому времени уже научился от всего сердца презирать своего начальника. Когда же Поганевич проверил и уточнил стоимость самородка, то сделал вид, что для него это не имеет никакого значения, и в пику Павлу стал использовать его у себя на столе в качестве пресс-папье. Легкость, с которой Павел сделал ему этот поистине царский подарок, его взбесила и в благодарность, он задумал ему отомстить. Почему? Причин много. Главная, состояла в том, что Поганевичу было хорошо только тогда, когда другим было плохо. Черная энергия недоброжелательства раковой опухолью ненасытно пожирала его изнутри. Он получал неописуемое удовольствие, всячески вредя окружающим, но жить ему оставалось недолго.
У Павла вошло в привычку отмечать характерное в поведении людей. Секретарша Поганевича Таня (она требовала, чтобы ее называли именно так, хотя по паспорту она была Элла Кац), до того усердствовала демонстрируя перед всеми свою компетентность и деловые качества, что на работу у нее уже не остается сил. Павел никогда не встречал более занятой особы, хотя трудно было определить, что она делает или обнаружить результаты ее кропотливых трудов.
Фигура Тани (она же Элла Кац) напоминала мешок с картошкой. Вместо носа у нее был хищно загнутый совиный клюв. Ее лаза за увеличительными стеклами квадратных очков, казались неестественно выпученными, глядя в них нельзя было понять, то ли она искусно умеет прятать свои мысли, то ли у нее никаких мыслей нет и быть не может. Как же страшна она станет в неизбежной старости, глядя на нее, не раз с содроганием думал Павел.
В большинстве случаев, люди делают подлости не по злому умыслу, а по нерассудительности. Таня, с усердием достойным лучшего применения, всячески опровергала эту закономерность. Чтобы выслужиться перед Поганевичем, она доносила ему на всех, и ябедничала она с величайшим удовольствием, поскольку ко всем относилась с затаенной недоброжелательностью. В общем, это была та еще парочка, под стать друг другу, как два сапога всмятку.
Единственным доверенным лицом и наперсницей Тани Кац была народная целительница Божедарка Тарасовна Шевченко-Басыстюк. Божедарка была раскорячена, как коряга, заросшая свалявшимися в войлок волосами, с сердито вылупленными глазами и запорожскими усами. Своим, неизвестно почему насупленным видом, она напоминала широко растиражированный на деньгах портрет поэта, фамилию которого носила, да и телосложением она была похожа на представителя противоположного пола. Больше всего Божедарка любила насылать порчу. «Помогая» очередной визитерше, она изначально кодировала ее на успех предприятия.
– Сделаю! Ох, и сделаю! Так сделаю, пока в гроб не ляжет, не забудет! – потирала руки Божедарка и улыбалась, то есть показывала свои желтые клыки. Ее клиентура, в большинстве своем брошенные жены и любовницы, тотчас подпадали под пресс обаяния мужеподобной Божедарки.
– Купи кусок мыла и возьми иголку, – азартно научала Божедарка. – Положи их рядом и перекрести их каждое отдельно обратным крестом. А после скажи: «Иголка, это ты, та имя, имя ее назови, гадюки той подколодной, а мыло – мой заговор против тебя препоганая. Истаешь, сука подворотная, и станешь, как эта иголка, и нутро твое изгниет в земле, как эта иголка!» Та серьезно кажи, так, начэ их голяком у себя в постели застукала, лопни ее задница вдоль и поперек! Чтоб ее, сукаебину, проблядь подстилочную, проняло от макушки до пяток, до самых ее печенок, бодай они у нее наперекрут стали! Болячка ей в мозги! Будь же она проклята снизу до верху, отныне и довеку, чтоб не было ей ни на сем, ни на том свете, ни дна, ни покрышки!
Чтоб ее злою корчею скорёжило, а пятки к затылку загнуло, чтоб ее лихоманкой затрясло и падучей об землю вдарило, чтоб у ней зубы повыпадали, чтоб она стала лысой, как колено, чтоб ее коростой покрыло от подошв аж по самое темя, чтоб она, сколько жила, столько подыхала, но, ни умереть, ни жить не могла, а только б лежала та гнила. Тьфу ты, гиена стервоядная! – плюет Божедарка, вытирая пену с усов, – Чтоб она сдохла от раковой чахотки! Чтоб она сгнила! – увязнув в этом пожелании, повторяется Божедарка, злобно тараща мутные бельма точь-в-точь, как размноженный на дензнаках поэт.
– Воткнешь иголку в мыло и закопаешь то мыло в укромном месте, где никто не ходит. В земле мыло начнет разлагаться и таять и она, лярва распаскудная, тоже начнет сохнуть и гнить, да так, что на нее противно и плюнуть будет, пока не станет худая, как иголка, а когда иголка поржавеет, то и она сгниет заживо. Будь она неладная тройным неладом! Будь она проклята сто раз по разу, уебище подзаборное! Не-е… Не так! ‒ кажется мало Божедарке. ‒ Под самый конец, надо чтобы она пухла и опухла так, чтобы у нее глаза лопнули, чтоб ее раздуло, как пузырь, чтоб ее разорвало и раскидало! Эх, найти бы отпечатки следов ее ног, та гвозди в них повбивать, и дустом посыпать… ‒ мечтательно представляет себе Божедарка.
Знаменательно, что Божедарка никогда никого не проклинала известным проклятием Дафана и Авирона, которым любил проклинать своих соплеменников Моисей, страшным проклятьем бедности, бесплодия и насильственной, позорной смерти. Маловероятно, что она его забыла, память у ней была дай бог каждому, скорее всего, бедная Божедарка его не знала. Такое упущение. И, что характерно, никто из ее коллег и добрых друзей ей это нужное проклятие не подсказал. Павел не уставал удивляться, какие все-таки черствые несообщительные люди нас окружают.
«Это бес, а не женщина!», ‒ с восхищением отзывался о Божедарке народный целитель Кралич, безобразный карлик с бородавкой на носу и длинными редкими волосами, стянутыми на затылке резинкой. У Кралича был длинный торс и короткие ноги, он всегда забывал, что у всякого волшебства есть свой предел и когда у него не получалось, колдовал вовсю, откалывая невообразимые выходки. Этот гаденыш часто раздражался по пустякам, при этом становился грубым и беспощадным. Однажды, взъярившись из-за какой-то ерунды, Кралич сорвал со своей головы засаленную бандану и отхлестал ею Цихоцкого по щекам, а после с визгом гонялся за Цихоцким по коридору подвала, пинками под зад, указывая ему дорогу на выход.