Это была прекрасная окраина в историческом центре города: внизу река Белая, на противоположном берегу которой уже начинался пригород, так называемая Цыганская поляна, наверху длинное серое здание завода им. Кирова.
Лачуга, в которой селились нанай, ее дети с семьями, стояла на самом краю плато, которое стекало вниз домиками, огородами и тропками к реке Белой. Со стороны улицы был вход в маленькую темную комнату. В другой половине лачуги была большая светлая, как бы сейчас назвали, студия. Чтобы перейти на вторую половину хибары, надо было пройти по узкой тропинке, прилепившейся к стене дома и обрывающейся вниз крутым оврагом. Деревянный туалет и огород почти сползли вниз. Зато сколько неба и как красива река внизу!
Родилась я в роддоме на Советской площади в самую середину золотой осени, когда природа разноцветна и торжественна. Когда по мокрому асфальту мелкими золотыми монетами рассыпаются листья берез. Но уже через неделю стылые ветра срывают листву с деревьев, воробьи и одна-две синицы скачут по бурым, издающим жестяной звук, листьям среди клочьев зеленой травы. Тянутся к небу черные промозглые ветви. И скоро миллиарды снежинок срываются с небес, укутывают озябшие ножки деревьев. Так на стыке переменчивых погод и стылого ожидания на ветру началось мое существование на земле.
Гальмия Гатиятулловна Баталова с внучками Фирдаусой и Альмирой. Сибай. Новый 1961 год
Мой новорожденный крик разогнал мужчин из дома: от бабушки ушел ее гражданский муж, от мамы – мой отец. Поэтому появление темнокудрого младенца было омрачено удвоенной женской обидой. Фраза «разогнал всех мужчин», конечно, не более чем метафора. Не в младенце было дело. Мои родители поженились молодыми: отец работал на моторостроительном заводе в Черниковке, мама оканчивала полиграфическое училище. Оба танцевали в ансамбле. Им было не до детей. Но природа так устроена, что зародыш завязывает свой жизненный узелок, не спрашивая никого: вовремя или не вовремя. Ну и насчет того, что семья «потеряла» двух мужчин… Это случилось позднее и, конечно, не из-за меня.
Нашей семье дали комнату в Черниковке, на северной окраине города в двухэтажном желтом доме с жестяной звездой, венчающей шпиль. Мама вышла на работу переплетчицей в городскую типографию № 1, а я продолжала как-то расти, кто-то меня все время смотрел: то соседи, то типографские подружки мамы. Кличка у меня в детстве была Ленин. Видимо, мои крутые кудри напоминали лицо с октябрятского значка. Но, несмотря на дом под звездой и кличку, ортодоксальным коммунистом я никогда не была, как, впрочем, и диссидентом.
(Примечание: в том же году в Черниковку переехала семья Маканиных из Орска: Семена Степановича перевели сюда на строительство завода синтетического спирта, Анна Ивановна начала учительствовать в школе № 85, их сыновья Владимир и Геннадий, погодки, учились в школе, а Павел пошел в детсад. В Черниковке поселилась и Софья Захаровна Болховских. Через несколько лет я буду учиться у Анны Ивановны и Софьи Захаровны, и они сыграют большую роль в моей жизни).
В мои три года отец ушел из семьи. Я росла, как придется. И нанайка поняла, что без нее я пропаду.
Хотя нанай хозяйкой была никакой (сказались благополучные годы жизни с Хасаном), в ней было достаточно энергии и решимости, чтобы поддерживать детей и внуков. Когда лачуга в Архиерейке стала мала для разросшейся семьи, бабушка решительно направилась из центра Уфы в Черниковск на колхозные картофельные поля, куда уже наступал город, поставила крепкую бревенчатую избу на ул. Суворова (сейчас на этом месте стоит школа). Этот дом был настоящим муравейником: столько народу там жило, не сосчитать. Когда его снесли в начале семидесятых, все оказались с жильем.
Мне все время казалось, что в жилах бабушки текла голубая кровь. Ну не похожа она была на крестьянку! Более органично она смотрелась бы в великосветском обществе, на балах, за богато сервированным столом в блестящем окружении. Когда она сидела за столом в темноватой тесноватой комнатке частного дома среди гостей и была в ударе, ее большие серые глаза загорались веселым живым огнем. Речь блистала юмором, энергией. В ней была заметна та сдержанность и в то же время внутренняя свобода, свойственные истинным аристократам. Обыденная жизнь ее тяготила порой, нелюбовь к домашней работе и скученность народа выводила из себя. Тогда она раздражалась, крыла ругательствами все и вся. И при этом тоже была прекрасна.
Духовный переворот случился с ней после свадьбы моих родителей. Ей стало плохо, открылось кровотечение желудка. После этого нанай обратилась к религии: читала коран, намаз, соблюдала рамазан, питалась только деревенской пищей с рынка.
Ей было за 80 лет, когда сзади к ней обратился молодой мужчина: «Девушка, давайте познакомимся». Нанай обернулась, и он опешил, увидев ее озорные смеющиеся глаза, тонкие черты лица, высокие скулы и морщины. Так он извинялся потом… и любовался еще больше.
В мои пять лет появился отчим Самат. Я буквально прилипла к нему. Маленькой бегала по типографии, длинному деревянному бараку. Мне нравился грязный шумный процесс. В маминой комнате везде, где возможно, валялись книги, которые ждали переплета. Пахло клеем, бумагой, типографской мазучей краской. А потом я неслась в печатный цех. Там на высоком помосте за шумным, но опрятным агрегатом стоял подтянутый белокурый отчим. Печатный цех казался мне оплотом гармонии машины и человека…
Жизнь в коммуналке была разной. Вспоминается, как мы в своей светлой комнате лепим пельмени. Отчим и мама радостные, оживленные. Мама смеется и говорит, залепляя врата пельменя: «Кому достанется этот с перцем, будет счастливым». И я мечтаю об этом пельмешке, потому что хочу, чтобы наша семья была хорошей. К тому времени отчим перешел на работу в милицию. Если приходил нетрезвым, прямо в милицейской форме начинал дебоширить, срывать непонятную агрессию на маме и всем окружающем. Мы прятались у соседей.
Отрывочные воспоминания… Мама, довольная, наводит уют в комнате. Она любила красивую посуду, мебель, одевалась хорошо. Когда я почти через четверть века стала еженедельно появляться в типографии в качестве корреспондента, затем редактора многотиражной газеты, тетя Шура, которая помнила мою маму, укоризненно говаривала: «Роза всегда была модницей: золотые часики, платье из панбархата. А ты одеваешься, как попало»…
Так вот в комнате уютно, богато, сверкает хрусталь в серванте, и сервизы парадно поблескивают. Приходит пьяный отчим. Телевизор – на пол, сервант со всем содержимым – на пол. Грохот, крики, плач. Бабушка кричит, размахивая табуреткой, мама прячется за нее, мы, дети, выбегаем на улицу – зима ли, лето ли. Потом после бури, грома, криков я оказываюсь на руках у нанайки и сверху сочувственно дую на кровавую рану на голове, в которой кровь смешалась с седыми волосами.
На другой день из осколков посуды мы делаем в огороде красивые «секретики» – в ямке создаем узоры из битой посуды и присыпаем землей.
Я думала, что это нормальная жизнь. Рядом в доме на восточной стороне отец двух дочерей тоже пил и дрался. Рядом с ними на территории поросшей травой стоял маленький беленький домик. Там редко кто появлялся. На юге жила многодетная семья. Все были рукастые. И хозяйство там было ненормально богатое и строениями, и живностью. Слева, на западе в небольшом доме жила пожилая пара. Они были странные – жили они тихо, никогда не скандалили, и огород у них был в идеальном порядке… Однажды к соседу, живущему на углу, приехала скорая помощь. Ребята на улице говорили, что он проглотил вилку. Я пыталась представить, как это возможно, но фантазии не хватало.
У нанайки всегда жили родственники или квартиранты. Помню, двое квартирантов стоят перед бабушкой, я, видимо, сижу рядом с ней. Нанай отчитывает его: он жестоко избивал жену. Я смотрю на эту пару и удивляюсь про себя. Она, безвольно опустив руки вдоль тела, уныло опустила голову, похожая на овцу, которая устала сопротивляться. Он ниже ее на полторы головы, крепко сбитый, с бегающими по сторонам маленькими глазками, в которых полыхает еле сдерживаемая злоба. Тело его напряженно, кулаки сжаты, и, кажется, он вот-вот со звоном отпустит пружину и, как бешеный пес, порвет всех вокруг.