«В 1946 г. в Тибетских горах пропала экспедиция, организованная ООН. Цели этой экспедиции остаются до сих пор невыясненными, несмотря на ряд проведенных независимых расследований. Правительственные источники, как Индии, так и США хранят на этот счет полное молчание. Единственный оставшийся в живых участник экспедиции так и не смог ничего рассказать».
“Эксплорер ревью”, март 1952 г.
Глава первая
Мюнхен
8 апреля 1946 года я сошел с поезда на вокзале моего родного Мюнхена. Моросил холодный дождь. Толпа, вместе со мной хлынула из вагонов и устремилась в здание вокзала. Я никуда не спешил – просто плыл по течению среди людей с чемоданами и тюками. В дверях стоял американский оккупационный патруль и проверял документы. Началась давка, я оказался в самом конце очереди. Паровозный дым, шум поезда, уходящего дальше, вглубь Германии, крики людей на некоторое время лишили меня ощущения реальности.
Струи воды затекали за воротник мундира, волосы стали влажными. Хотелось натянуть на голову шинель или укрыться чемоданчиком. Но мысль о том, как странно это будет выглядеть со стороны, остановила меня. Я решил потерпеть и начал осматривать вокзал. За два года моего отсутствия он стал гораздо грязнее. На путях валялись обрывки газет, ящики, доски и раздавленные банки кока-колы. Между рельсов преспокойно разгуливали крысы.
В отдалении, переступая через горы отбросов, по путям бродил американский патруль. Толпа рассасывалась медленно, и когда наступила моя очередь предъявлять документы, я уже сильно промок. Сунув в руки американцу удостоверение, я с большим удовольствием перекочевал под навес.
– Фридрих Лагер, обер-лейтенант Вермахта, панцердивизион, из Седанского лагеря для военнопленных – прочитал патрульный, неправильно ставя ударения и коверкая слова. – Вы должны в течение суток отметиться в комендатуре округа Мюнхен.
На этом наш диалог закончился. Я вошел в здание вокзала. Меня вновь поразила царящая повсюду заброшенность. Не было ни одной скамейки, люди спали на тюках, укрывшись каким-то тряпьем. Там, где раньше располагался ресторан, грудой валялись ящики. Пассажиры бесцельно бродили из стороны в сторону. Все это напоминало средневековые картины чумы из местной пинакотеки.
Не без труда я продрался на улицу. К счастью, дождь кончился, из-за туч выглянуло солнце, и дальние дома осветились его лучами. Мюнхен не слишком пострадал от бомбардировок. Однако присутствие войны ощущалось повсюду. То тут, то там попадались воронки, многие здания были разрушены, их развалины, казалось, никто и не думал разбирать.
Первое, что я увидел на пути, была американская военная комендатура, куда, как известно, мне предстояло зайти. Она располагалась в здании бывшего железнодорожного управления. Внутри было сыро и темно, горела желтая тусклая лампочка. Американка в брюках военного покроя сидела над картотекой, на окне среди высохших кактусов качал ногой комендант с бутербродом и бутылкой молока в руках. На меня он не обратил никакого внимания, а секретарша машинально перенесла данные из моего удостоверения в карточку, выписала регистранционный бланк и молча поставила печать. Процедура была закончена. Я почувствовал себя деталью, которую обработали на конвейере.
За одиннадцать месяцев плена я уже привык к такому обращению, и даже понимал их – я был побежденным врагом, с которым нечего церемониться. Я превратился в учетную единицу, а таких в Германии – несколько миллионов. Удивительно, думал я, двигаясь в сторону дома, как быстро удалось превратить целый народ в стадо баранов с тюками в руках, которые едут куда-то, что-то жуют, уставившись в одну точку, живут в подвалах и бараках для хранения мануфактуры…
Над парикмахерской висел ободранный плакат:
«КТО ЛЮБИТ ГЕРМАНИЮ, ДОЛЖЕН НЕНАВИДЕТЬ ФАШИЗМ!»
«Опять нас учат любить Германию, – подумал я грустно. – Собственно, никакой Германии уже нет. И то, что будет дальше – это уже не Германия". Со времен мобилизации, когда я на своей шкуре испытал все радости Западного фронта, мне не было так плохо. Я шел по улицам и не узнавал их. Вот пивная, куда мы любили заходить после лекций в университете – стекла выбиты, внутри пусто. Вот парк, где когда-то я дрался на палках со своими однокурсниками – все вокруг загажено, напоминает свалку. Вот опера, где я смотрел "Гибель богов" – здание отлично сохранилось, но на дверях табличка "Закрыто". А в эту библиотеку я любил приходить, когда был ассистентом профессора Бауэра на кафедре социальной антропологии… Вокруг меня простирался не знакомый город, а чужая страна развалин и мусорных куч, по которой бродят собаки, крысы и американские патрули.
Кто-то ткнул меня в бок. Я обернулся. Рядом стоял невысокий человечек в ободранном пальто и протягивал мне какой-то сверток.
– Не хотите купить хлеба, господин офицер?
– Сколько стоит?
– Сто двадцать марок.
Цифра поразила меня. "Интересно, – подумал я, – а сколько же стоит снять комнату?" Я еще не знал, что получить жилье можно было только имея связи в кругах оккупационных властей или очень большие деньги. Тем не менее тогда я не удержался и купил не очень свежую булку из тяжелого теста с какими-то кусочками не то отрубей, не то опилок. Вот она, новая немецкая пища! А даже в плену нам давали шоколад.
Еще в марте прошлого года я перестал получать письма из дома, а вскоре оказался в плену. Но вот пал Берлин, заработала почта, а ответов так и не было, хотя я писал каждую неделю. Я знал, что Мюнхен несколько раз бомбили, знал, что в тылу погибнуть иногда даже проще, чем на фронте, и через полгода смирился с мыслью, что у меня нет уже нет ни матери, ни тетки, ни сестры.
Как и следовало ожидать, именно наш квартал превратился в груду развалин. Правда, здесь уже кипела работа. Завалы разбирали – рядом находился штаб оккупационных войск. Люди в хаки ползали по грудам битого кирпича. Мне сказали, что в городе есть нечто вроде адресного стола, куда можно обращаться по вопросам поиска родственников. Но поход оказался бесполезным – простоватый архивариус, совершенно лысый, ничего внятного сообщить не мог. После бомбардировок убитых было мало, однако точных списков ни у кого нет, часть документов увезена в Бонн, и можно послать туда запрос, что я немедленно и сделал под руководством лысого. Почтовые расходы составили сорок марок, и я с ужасом подумал, что жить мне придется на улице.
К счастью, мне повезло. Вечером я нашел временное бесплатное жилье в бывших казармах немецкой армии на окраине города. Они были до отказа забиты людьми. Спали здесь так, как я уже привык – на деревянных нарах вдоль стен. Правда, запахи и обстановка были значительно хуже, чем в плену. Однако и дырявая крыша над головой – большая удача.
На следующее утро я пошел в университет, чтобы узнать, не могу ли вновь занять место ассистента профессора по кафедре социальной антропологии. Поход не увенчался успехом. В университете кипела новая жизнь. В узких темных коридорах были свалены кучи бумаг, ящики с экспонатами и еще Бог знает какой хлам. На кабинете доктора Бауэра висела табличка: «Фрау Розентлатт. Профессор социальной антропологии».
Я постучал и вошел. За столом сидела чопорная седеющая дама в роговых очках и пила кофе. Приемник издавал хрипение. Я изложил свою просьбу. Фрау Розенблатт поморщилась и сухо отрезала:
– На мой взгляд, изучение этнографии в нацистском Рейхе было сильно идеологизировано. Я не думаю, что ассистент, ведший семинары после 1936 года, может рассчитывать на место. Мне кажется, что с тридцать шестого все честные люди науки были в эмиграции или в лагерях.
Судя по холеной внешности фрау Розенблатт, она скорее всего была в эмиграции. Я не стал спорить, молча повернулся и ушел.
Моя работа в следующие три недели состояла в хождении на так называемую биржу грузчиков, где я время от времени получал наряд в составе какой-нибудь группы. Мы погружали в вагоны то, что наши победители называли "жизненно важными ресурсами" и переправляли куда-то на северо-запад. Максимальная сумма дневного заработка составляла четыреста марок, на питание, хватало, но и только. После работы я возвращался в казармы чуть ли не через весь город, и почти всегда разными маршрутами. И вот в начале мая мне улыбнулась фортуна.