Литмир - Электронная Библиотека

Настоящий же основоположник, Платон, в начале своего творческого пути пережил тяжелейшую духовную драму – полудобровольную смерть своего знаменитого учителя, описав свою трактовку этого события в «Апологии Сократа», а его философское осмысление – в «Тимее» и отчасти в некоторых других диалогах. Сократ – арестант, заключенный, смертник. Он может бежать, но не делает этого, ибо молчит божественный голос, и в результате добровольно принимает смерть. Но античное сознание, как и сознание любого природного человека, решительно восстает против такого надругательства над естественным ходом вещей, и Сократ конструирует философское и этическое обоснование своего бездействия. Два главных мотива звучат в его поведении: нельзя нарушать законы вне зависимости от того, хороши они или плохи, и – «не ведают, что творят». Нельзя нарушать законы, ибо дело не в Аните, Мелете или Ликоне – они лишь пешки! – попытка избегнуть приговора, даже неправого, есть надругательство над самой идеей справедливости, хотя бы и не во всем понятной человеку. Эта попытка вызовет цепную реакцию следствий, и нарушившего запрет ждет неминуемая расплата – если не самого его, то через кого-то, кто ему дорог. Ты убежишь, но тупая и злобная власть арестует твоих детей. Ты дашь взятку судье, но в стране, где судьи коррумпированы (или куплен Ареопаг), гражданский закон перестает действовать, его место заступают блатные «понятия» и жизнь «на воле» становится неотличима от жизни в неволе. Лучше стоически переносить невзгоды, чем противоборствовать безликой неодолимой силе, року, судьбе, неведомой сверхидее. И «не ведают, что творят», ибо, согласно основным сократовским представлениям, благо и разум – нечто единое, в конечном итоге они совпадают, и человек – как существо более или менее разумное по изначальной своей натуре – благ. Следовательно, если бы обвинители и судьи вполне понимали существо дела, они, конечно же, не вынесли бы обвинительного приговора. Так разве можно мстить им или даже ненавидеть их? С таким же успехом можно мстить детям, безумцам или силам природы.

Сократ в известном смысле становится античным предтечей Христа, а учение Платона, особенно в форме неоплатонизма, придаст впоследствии философскую завершенность христианской теологии. Но психологические мотивы, впервые прозвучавшие в камере смертника Сократа, через две с половиной тысячи лет сольются в миллионоголосую фугу узников тоталитаризма нашего времени.

Когда издевательски ухмыляющийся «гражданин начальник» лишает советского заключенного единственного за год свидания с родными под тем предлогом, что помимо положенных пяти книг в его тумбочке обнаружена еще пара журналов, или когда в помещении штрафного изолятора, ШИЗО, зэк идет зимой в еженедельную «баню» – камеру в четыре квадратных метра с дровяной колонкой для подогрева воды – и через 15 минут, пока он еще голый, мокрый и в мыле, распахивается дверь в холодный зимний коридор, где регочут, уставившись на него, прапорщики в овчинных полушубках и валенках, – звериная ярость подступает к сердцу, и первым движением души бывает броситься, забыв обо всем, и набить негодяю морду. Но попытка осуществления этого устремления приведет к 8–10 годам особого режима, а в некоторых случаях – и к расстрелу. Арестант останавливается, понимая, что эти годы обернутся несколькими тысячами дней особо изощренных издевательств над ним. Но внутренний голос (помните «гения» у Сократа?) продолжает возмущаться: «Что ж, тебе жизнь дороже чести? Значит, ты – трус?» Человек задумывается и, как ни тяжело нанесенное им самому себе оскорбление, пытается трезво его оценить. «Нет, я не трус, – наконец отвечает он, – ведь в каких-то других ситуациях я неоднократно рисковал и жизнью, и свободой. В конце концов, потому и попал сюда. И честь мне доводилось защищать даже не только свою, но и других людей, иногда совсем посторонних». – «Тогда объясни, почему такой позор, что ты сейчас терпишь, не вызывает в тебе отпора, который ты давал, по твоим словам, едва ли не в более опасных ситуациях?». И вот тогда не только философ, интеллигент или мало-мальски образованный человек, но даже самый неразвитый и забитый мелкий уголовник, «блатарь» или случайно попавший на зону «мужик» полуинстинктивно начинает искать оправдания и осмысления своих поступков. Чтобы окончательно не разрушить свое «я», он должен найти объяснение своему странному поведению. И тогда его озаряет: «Я могу ударить равного себе, могу – более сильного или более наглого, но ведь это – ʺментʺ! Он – вообще не человек. Это садист, зверь, робот, безликая темная сила. Не стану же я бить утюг за то, что он упал мне на ногу, или лед – за то, что поскользнулся на нем!». А кто-то еще добавит: «Положим даже, я его побью. Положим даже, мне удастся избежать немедленной расправы и уйти в побег. Ну, а что дальше? Я живу в такой стране, где законы никогда меня не защитят, хотя морально я и прав. Меня, как волка, будут травить всю жизнь, а если не смогут поймать, сорвут злость на моих родных и друзьях. Как бы ни были чудовищны законы моей страны, лучше им подчиняться, чтобы не восстанавливать против себя все силы миропорядка в этом государстве».

Чрезвычайно существенно, что подобное психологическое построение распространяется в тоталитарной стране не только на заключенных, но пронизывает все официальные отношения в обычной гражданской жизни – разве что не в столь острой форме. Уже об обычном негодяе, конфликт с которым ничем особенным не грозит, человек приучается думать: «Такой-то, конечно, поступил подло. Но ведь я не знаю, отчего он так сделал. Может быть, он не хотел подличать, а всего лишь немного струсил, или просто чего-то не понял. Ведь по сути своей он – человек неплохой. Мне известны даже два-три примера, когда он сделал что-то хорошее…». Нравственный релятивизм? – Конечно. Но что опасней: подать руку подлецу, поговорить с палачом как с обычным человеком, не надеясь на его «перевоспитание», но все же нейтрализуя наиболее звериные его инстинкты, или в кристальнейшей принципиальности, в «белых ризах» оттолкнуть колеблющегося, озлобить его, окончательно потерять? Ведь колеблющихся всегда в десятки раз больше, чем отпетых мерзавцев. Заняв куда как бескомпромиссную (и такую со стороны красивую, благородную!) позицию, наказывая порок в одном негодяе, мы частенько плодим толпы его преемников. Как тут быть? Не правильнее ли научиться строго различать для себя правила личных отношений (человека с человеком, персоны с персоной) и отношений социальных? Как та медсестра из фольклорного рассказа, что считала необходимым сперва врага вылечить, потому что таков был ее личный христианский долг, а потом, если удастся, повесить, ибо таков долг перед родными и друзьями, долг общественный?

На 36-й зоне был омерзительный персонаж, Иван Божко. Гнилозубый, с глазами цвета болотной жижи и темным, словно протухшее сало, лицом, был он, казалось, горбат, но в действительности просто очень сильно сутул. Работал он шнырем у ментов, был откровенным обер-стукачом и вызывал порой даже что-то, похожее на суеверный страх. Тому были причины. Время от времени, когда на зону приезжала машина с огромной вонючей цистерной и брезентовым рукавом с помпой, он выполнял функции золотаря, вычерпывая ковшом на длинном шесте зловонные остатки из выгребной ямы. Это само по себе не прибавляло ему популярности, но хотя бы случалось достаточно редко. В каждодневности же был он «ангелом смерти»: приходил в отряд и зачитывал список зэков, которым следовало незамедлительно отправиться в козлодерку к начальству. «За подарками», – как выражался с глумливой усмешкой Божко. «Подарки» выражались в лишениях ларька, свиданий, в посадках в ШИЗО и ПКТ («помещение камерного типа», внутрилагерная тюрьма). Если Божко кого-то куда-то звал – значит, следовало готовиться к самому худшему. Эта злобная тварь ненавидела всех вокруг: своих сверстников, партизан и полицаев, за то, что они видели, как он умудрился пасть ниже последнего стукача из их среды. «А ведь каждый из них – ничуть не лучше меня…» – был не без справедливости уверен Иван. Но ненавидел он и молодых – за то, что они были молоды, за то, что они смели гордиться своей честностью (не всегда бесспорной), за то, что не выпало им на долю и десятой части его испытаний (и, значит, они украли у него судьбу: ведь живи он в их годы, в их условиях – тоже не сломался бы и ходил с разогнутой спиной, – казалось Ивану). У него всегда было много сала и много чая – стукачество оплачивалось по зонным меркам щедро. Но даже из стариков редко и мало кто делил с ним крепчайший чай, конфетки и прочую снедь – от них пахло карцером, тюрьмой и смертью. Не говоря уже о такой мелочи, как нужник.

49
{"b":"742875","o":1}