Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И начинаешь пить.

* * *

На следующий день не изменилось ничего. Только, если всегда Ванчуков просыпался, делал уроки, собирал портфель, выбегал из дома за пирожком с повидлом, ватрушкой или бубликом, прибегал домой, отдавал пирожок, ватрушку или бублик, хватал портфель и нёсся в школу во вторую смену, то на следующий день он проснулся, сделал уроки, собрал портфель и поплёлся в школу. Как обычно, мимо рабочей столовой, где и пекли пирожки с повидлом, ватрушки и бублики. Только теперь в первый раз прошёл мимо.

Дня через два исчезли очки с прикроватной тумбочки. Очень старые. Одна заушина сломана, а правая линза – круглая и изящная – с маленькой озорной трещинкой сбоку. Когда уходил в школу, очки были на месте. Когда вернулся, рядом с пепельницей, теперь пустой и чистой, не было уже ничего.

На следующий день не стало пепельницы. И тумбочки.

Ещё через несколько дней рассохшийся скрипучий комод, в чьи ящики Ольгерд любил засовывать курносый нос и нюхать чудесный запах древности – ещё тогда, в те времена, когда не доставал рукой до верхнего ящика – комод ушёл вслед за очками. На том месте, где он когда-то стоял, стена кричала совсем свежей, не выцветшей жёлтой побелкой. Это только кажется, что вещи живут сами по себе. Нет, они безраздельно связаны с людьми. И приходит день, когда их больше некому защитить.

Швейная машина исчезла, не прощаясь, спустя две недели. Подставка с ножным приводом – на нём Ванчуков совсем маленьким любил кататься, словно на качелях – оставалась на месте ещё какое-то время. Подставка без машины Ванчукову не нравилась: вызывала неясное щемящее чувство.

Когда человеку почти одиннадцать, мир изумительно материален, осязаем, ароматен и безжалостен.

Настал черёд кровати, старой, металлической, с продавленной сеткой, с никелированными перекладинами и круглыми холодными шариками. Вернувшись в очередной раз домой сразу с тремя пятёрками в дневнике, Ванчуков не обнаружил кровати. Вместо неё пятном сиял невыгоревший линолеум. Но на это было наплевать. Хуже другое – в том месте, где привыкли стоять тапочки, линолеум оказался вытерт. Раньше прогалины были закрыты тапочками – а теперь смотрели на Ванчукова, не моргая.

Тут до него впервые дошёл смысл произошедшего.

Тумбочка с тяжеленными хрупкими пластинками на семьдесят восемь оборотов и уснувшим на ней патефоном и раньше не интересовала Олика – лишь однажды, глупо разбежавшись из коридора, он влетел в неё и разбил две или три штуки, брызнувшие по полу острыми хищными осколками. Наверное, такими же, только ледяными, Кай во дворце Снежной Королевы составлял слово «вечность». А теперь отсутствие тумбочки не оставило в Ванчукове никакого следа. Только: «Ну вот, и тумбочка тоже…»

К сороковому дню всё было кончено. Осталась старая китайская фарфоровая чайная кружка, многие годы потом хранившая Олика. Впрочем, в один из уже взрослых переездов кружка бабушки Калерии исчезла. Грузчики поживились.

* * *

Ноябрьский день краток, словно предрассветный сон. Ноябрьский день прорисован штрихами лаконичности. Ноябрьский день исполнен тревогой. Ноябрьский день говорит тебе – мальчишка, подумай о большем.

Лишь только придёт утро, на небосклоне появятся следы сумерек. И пусть блики оранжевой палитры цветят серые стены домов и прозрачные скелеты тополей. Пусть.

Неслышно пройдут минуты, и город окажется мягко и внезапно укрытым, сначала – серой пеленой тумана, поднимающегося оттуда, снизу, от пирсов и причалов; потом – волной войлочных глухих сумерек, когда даже иерихонские гудки порта будут казаться мягкими. Обволакивающими, баюкающими, безысходными.

Они шли – молча, сосредоточенно, глядя под ноги. Верно, у них была цель. Верно, они прошли уже двадцать кварталов, всё удаляясь, удаляясь, удаляясь от уютного старого домика – оставшегося там, за шумным проспектом, за театральной площадью, за россыпью белых хат на склоне горы, за невесомым движущимся горизонтом, очерчивающим Город со стороны неба.

Они шли – молча, неровно, нервно, думая на ходу каждый о своём. То один из них, то другой – силуэты, окружённые певучим влажным воздухом ноября – забегал вперёд, задумавшись, забывшись – нет, верно, забыв что-то важное. Потом они снова брались за руки, пытались идти в ногу, подстраивая шаги свои друг под друга; так трогательно и заботливо.

Верно, войлок тумана, стелившегося вдоль бухты, заставил их поднять воротники, зашмыгать носами, крепче прижаться друг к другу. Заскрипели под ногами бесчисленные мелкие, обточенные временем камушки. Пятна выброшенных вчерашним штормом тёмных влажных водорослей заставляли подошвы ботинок скользить, только усиливая пожатие сцепленных рук.

Мелкая водяная пыль висела, будучи осязаемой – символ безраздельного единения воздуха; на глазах темнеющего свинцового неба; морской воды, кипящей бурунчиками вдалеке, обрушивающейся на каменистый берег с остервенением безразличного вечного двигателя, не ведающего боли, возраста, усталости.

Они вышли на мол; весь из старых разбитых морем бетонных плит, облепленный ракушками и сыростью; на мол, где в стороне угадывалась старая разрушенная водонапорная башня красного пористого кирпича; и остановились.

Море было рядом. Теперь оно гремело во всю ширь береговой полосы; оно лизало подошвы ботинок; оно ласкало днища брошенных шлюпок. Оно рождало туман и ту самую серую пелену, что должна была накрыть Город через десяток предзакатных минут, отчертив границу между детством и зрелостью, отмерив расстояние между прошлым и будущим, в который раз отделяя день от ночи.

Они опять думали – каждый о своём, слушая гортанные трели диковинных морских птиц; внимая гулу вибрирующих валунов; чувствуя скрип и пыхтение прогибающихся старых просмолённых свай. Они стояли, соприкасаясь ладонями, словно пытаясь защитить друг друга от этой неуправляемой неизбежности. Набегавший сырой ветер придвинул их ближе, давал им свежесть, давал им влагу, растворённую в мириадах терпких пылинок, оставляя солёные следы на их лицах.

В какой-то миг они перестали думать – каждый о своём. Они перестали дуться друг на друга. Они поняли – и это было не вдруг (нет, вовсе не вдруг!) – что-то такое, особенное; то, что раньше никогда не приходило им в головы. Тогда они отбросили прочь стеснение, обнялись, и ветер не был больше холодным. И море не было больше чужим, а туманная пелена, закрывшая в тот самый миг весь город, больше не пугала безысходностью. Она всего лишь одеяло. И рассвет будет – так скоро!

Так стояли они – двое Ванчуковых, двое мальчишек, двое человеков. А ветер трепал седые волосы одного и раскачивал смешной помпончик на шапочке другого.

* * *

Если же есть машина времени – найти скрипучую латунную ручку, провернуть назад с хрустом, и тринадцатилетним стать.

А по пологой зимней утренней дуге плывёт состав, ход набирая, тот, что из города твоего в Москву, узоры на окнах, уютно-тепло в вагоне от рычащего в коридоре титана, Курский через три четверти часа, уютно-тепло в тебе от тягучего, нёбо обнимающего чая с печеньем и сахаром, и неба черна синь, и почти уже солнце, край его красен, как арбузный; а мальчишки вдали гурьбой с горки на санках; один-то выпал, да кубарем с шапкой наперегонки; а ты хочешь к ним, туда, где холодно, и хочешь здесь, где жар, титан и печенье, и нет в тебе грусти, что всего и сразу не бывает, потому что – бывает, и всё возможно, даже машина времени.

Если же нет на свете машины времени и не повернуть латунной ручки – да и что?.. Бывает всё. И всё – возможно. Всё всегда с тобой и навсегда в тебе. Да и зачем тогда машина времени? Всё равно не догнать улетевшую с горки мальчишкину шапку.

22
{"b":"740872","o":1}