– Знаю, это ужасно, все, что произошло. Но нам надо жить дальше. Думать о нашей семье, о твоем будущем, – объяснила Янг и легонько погладила Мэри по лбу.
Мэри опустила голову.
– Я не знала, как именно погиб Генри. Что его лицо… – Мэри закрыла глаза, слезы закапали на подушку.
Янг прилегла рядом с дочерью.
– Ну-ну, тише, все хорошо.
Она откинула волосы Мэри с глаз, провела пальцами по всей длине, как делала каждый вечер в Корее. Как же она скучала! Янг многое ненавидела в их американской жизни – четыре года «гусиной» жизни врозь; работу с шести утра до полуночи семь дней в неделю, которой, как выяснилось уже после переезда в Балтимор, ожидала от нее принявшая их семья; необходимость оставаться, по сути, узником, запертым за пуленепробиваемой стеной. Но больше всего она тосковала по близости с дочерью. Четыре года она ее почти не видела. Когда Янг приходила домой, Мэри уже спала, когда уходила – еще не просыпалась. Поначалу Мэри заходила в магазин по выходным, но и тогда она в основном жаловалась, как ненавидит школу, какие там жестокие дети, как она никого не понимает, как скучает по отцу и друзьям, и так без конца. Потом пришла злость, Мэри кричала и обвиняла Янг, что та бросила дочь, оставила ее сиротой в чужой стране. А потом, под конец, началось самое ужасное – немое игнорирование. Ни криков, ни мольбы, ни взгляда.
Единственное, чего Янг никогда не понимала, так это почему Мэри обращала свой гнев только против нее. То, что Пак остался в Корее, а они уехали в Балтимор к этой семье, – это был целиком и полностью его план. Мэри это знала, она видела, как он всем распоряжается, не слушает возражений Янг, и все равно Мэри винила ее. Словно все трудности иммиграции – разделение, одиночество, травля – прочно связались у нее с Янг (потому что Янг в Америке), а все теплые воспоминания о Корее – семья, единство, свое место – С Паком, благодаря тому, что он остался вдалеке. Принявшая их семья заверила, что надо подождать и тогда Мэри пойдет по стопам всех детей иммигрантов к гиперассимиляции, быстрой и сильной, почти сводящей родителей с ума. Она еще будет предпочитать английский корейскому, Макдональдс кимчи. Но Мэри не смягчилась, ни по отношению к Америке, ни по отношению к Янг, даже когда обзавелась друзьями, когда стала говорить почти исключительно по-английски, кроме редких бесед с Янг. В конце концов эти первые ассоциации превратились в с тех пор неизменное уравнение:
(Пак=Корея=счастье)˃(Янг=Америка=несчастье)
Неужели это прошло? Вот ее дочь, она позволяет Янг водить пальцами по волосам, плачет, и ее успокаивает этот жест. Через пять-десять минут дыхание Мэри замедлилось, выровнялось, Янг посмотрела на ее спящее лицо. Когда Мэри не спала, оно было все в острых углах – тонкий нос, высокие скулы, глубокие морщины на лбу, напоминающие рельсы. Во сне же все разглаживалось, как тающий воск, на смену углам приходили мягкие изгибы. Даже шрам на щеке Мэри выглядел изящным, казалось, его легко можно стереть.
Янг закрыла глаза, выровняла дыхание в такт дыханию дочери и почувствовала щемящее чувство головокружения и неизвестности. Сколько раз она так лежала рядом с Мэри и обнимала ее? Сотни? Тысячи? Это было безумно давно. За последние десять лет дочь только один раз позволила Янг коснуться себя, в больнице. Столько существует рассуждений о том, что годы брака лишают людей интимной жизни, столько исследований посвящено тому, как часто пары занимаются сексом в первый год после свадьбы и во все последующие годы. Но никто не замерял, сколько часов ты обнимаешь своего ребенка в первый год жизни и во все последующие. Никто не проводил количественный анализ этого поразительного исчезновения близости – знакомого ощущения заботы, укачивания, успокаивания – по мере того, как младенец становится ребенком, а потом и подростком. Ю жил в том же доме, но никакой близости у них давно не было, на смену пришли отчужденность и всплески недовольства. Это как зависимость, можно преодолеть ее и годами жить спокойно, но не забывать, не переставать тосковать, а если на секунду вернуться к старому, как сейчас, сразу захочется еще и еще.
Янг открыла глаза. Она приблизила лицо и коснулась носом носа Мэри, как делала когда-то давно. Теплое дыхание дочери коснулось ее губ, как нежные поцелуи.
Обед. Янг приготовила блюдо, которое Пак называл своим любимым: суп из тофу с луком с густой соевой пастой. На самом деле он больше всего любил галби, маринованные ребрышки, это не менялось с их встречи в колледже. Но ребрышки, даже самые простые обрезки, стоили четыре доллара фунт. Тофу стоил два доллара коробка. Они могли позволить себе это в том случае, если остаток недели ели рис, кимчи и рамен по доллару за дюжину. В первый день дома после больницы она приготовила этот суп, и Пак глубоко вдыхал его запах, наполняя легкие жгучим жаром от соевых комочков и сладкого лука. Он закрыл глаза после первой пробы, сказал, что четыре месяца употребления пресной больничной еды он мечтал о сильных вкусах, и объявил, что этот суп – его новое любимое блюдо. Она знала, что он просто защищает свою гордость. Пак стыдился их финансового положения, не желал обсуждать деньги, но при этом он явно наслаждался новым блюдом. Янг было это очень приятно, и теперь она готовила его при первой возможности.
Стоя над дымящейся кастрюлей, вмешивая соевую пасту и наблюдая, как вода становится густо-коричневой, Янг рассмеялась от того, какой довольной она себя ощущает. Как будто это ее самый счастливый момент в этой стране. Объективно они сейчас на дне жизни в Америке, да, в сущности, всей жизни: муж парализован, дочь стала бесчувственной, с шрамами на лице и пошатнувшейся психикой, денег нет. Янг должна бы прийти в отчаяние от мрачности их положения и от жалости, которую она едва выносила.
Но нет же. Ее радует деревянная ложка в руке, простое движение, когда она помешивает нарезанный лук в вихре жидкости, терпкий аромат, поднимающийся и согревающий ей лицо. Она раз за разом вспоминала слова Пака о том, что скоро придут деньги по страховке, и особенно то, как потом его рука лежала в ее, и тепло его улыбки. Они с Паком сегодня смеялись вместе. Замечательно, но когда же это было в последний раз? Наверное, из-за того, что она так долго была лишена всяких радостей, она стала особенно чувствительной к малейшим ее проявлениям. И даже осколок счастья, такой будничный, что она его не замечала, пока все шло своим чередом, теперь создал праздничное настроение, какое обычно бывает на важных событиях, таких как обручение или выпуск из университета.
– Счастье относительно, – сказала ей однажды Тереза, всего за несколько дней до взрыва. Тереза рано приехала на утренний сеанс, и Янг пригласила ее подождать в доме, пока Пак готовит все в ангаре. Мэри остановилась по дороге на курсы и поздоровалась:
– Рада видеть вас, миссис Сантьяго. Привет, Роза, – Мэри наклонилась, так что ее лицо оказалось на одном уровне с лицом Розы. Янг восхитилась тогда, какой милой Мэри умеет быть со всеми, кроме матери. Даже Роза отреагировала на веселый голос Мэри, улыбнулась и, казалось, хотела что-то сказать, но издала не то хрюканье, не то хрипение.
– Ты только послушай! – сказала Тереза. – Она пытается говорить. Всю неделю она произносила столько звуков. Похоже, ГБО действительно ей помогает.
Тереза склонилась к Розе, взъерошила ей волосы и рассмеялась. Роза сжала губы, помычала, а потом открыла рот и произнесла нечто, напоминавшее «ма».
Тереза ахнула.
– Ты это слышала? Она сказала «ма»!
– Я слышала! Она правда сказала «Ма»! – согласилась Мэри, а у Янг зазвенело в ушах.
Тереза села на корточки, заглядывая Розе в лицо.
– Можешь повторить, солнышко? Ма. Мама.
Роза помычала, а потом еще несколько раз сказала:
– Ма! Ма!
– Боже! – Тереза расцеловала Розу, быстро, так что ей стало щекотно, и она рассмеялась. Янг и Мэри тоже засмеялись, чувствуя остроту этого волшебного момента и объединившее их восхищение. Тереза откинула голову, словно в немой молитве благодарности Господу. И тут Янг это увидела: слезы текли по лицу, глаза закрыты в блаженстве настолько совершенном, что прямо никак не сдержать широченной улыбки. Тереза поцеловала Розу в лоб, на этот раз не клюнула, а надолго прижалась губами.