Постепенно ему надоел и дом этот, и двор. Сменялся день за днем, и терпение его иссякало, сил не было уже ждать ее смерти.
«… Сколько человек может мучиться, нуждаться?! Год, пять, пусть даже пятнадцать лет… Неужто всю жизнь он должен быть пленником нужды, о небеса? Ему тридцать два, один Аллах знает, сколько лет еще ждать ему смерти старухи. А после, не прожив пяти или десяти лет, ложись и умирай. Тьфу…»
Взяв отпуск, ничего не сказав старухе, он уехал в район, решив, будь что будет.
… Оставляя больную старуху одну дома, запирая дверь, отправляясь в село, он хорошо знал, чем кончится все это. Отчего же теперь вдруг мысли о смерти старухи так неожиданна для него. За тот месяц, что провел он в селе, не было ночи, чтобы старуха не приснилась ему, не лишила его покоя.
Всю дорогу думая о том, как он откроет дверь, войдет в дом, наткнется на разлагающийся зловонный труп ее на кровати или на полу, как под инжиром во дворе в вечерних сумерках будет в последний раз все обдумывать, он почти сходил с ума. И всякий раз ему казалось, что старуха, упав с кровати, подползла к двери, там и умерла. Смерть старухи именно так отпечаталась в его мозгу.
Он ждал до темноты, отчего-то не решился подойти к дому при свете дня.
… Улица перед домом по-прежнему кипела. Торопливо шли люди. Он двигался как во сне, как по воздуху, не касаясь земли.
Издалека увидев стоящую перед окном старуху, не поверил своим глазам. Как и в первый раз, когда он ее увидел, зажав в руке медные деньги, она умоляла прохожих:
– Возьмите эти деньги, люди, купите мне хлеба, черного, буханку…
Перевод Надира Агасиева
ТОСКА
В темноте комнаты слышалось лишь жужжание мух, она окончательно проснулась. И слыша это жужжание, ей, тем не менее, казалось, что она не слышит ничего, что вокруг непременнейшая тишина, потому как темнота предполагает, что приоткрылась дверь, кто-то вошел в комнату, и она увидела хлынувший в темноту холодный поток света. По земляному полу заходил мокрый веник. Комнату подмели, мусор высыпали в печь, и тень как появилась, так и пропала.
Ее никак не отпускал позавчерашний сон. Снилось ей, что муж, совершенно голый, лежит в мягком, как вата, снегу и зовет ее к себе:
– Ты тоже снимай одежду, – говорит он, – и ложись, здесь прохладно, а от тамошней духоты дыхание перехватывает.
Стуча зубами от холода, она переминается с ноги на ногу.
– Раздевайся же, – настаивает он, – ложись рядом, в прохладе, ведь солнце изжарило тебя вконец.
Пальцами-гвоздями муж хватает ее за запястья, и что она ни делает, как ни сидится, не может вырваться из его рук.
– Пусти, – просила она, – ну, отпусти мои руки, я пойду принесу тебе теплую одежду, холодно ведь…
– Ты не придешь, – говорил он, – знаю я, если уйдешь, не вернешься, я хорошо тебя знаю.
Молила, просила, вырывалась, но избавиться от пальцев-гвоздей никак не могла. Она тянула руки, а пальцы впивались все глубже, доходя до костей. И вдруг… левая рука ее оторвалась от самого плеча и осталась в пальцах мужа, сама же она упала и покатилась по белому снегу. Потеряла сознание, потом с трудом пришла в себя и, опираясь на правую руку, кое-как поднялась на ноги.
Вдруг снег, окутавший, казалось, весь мир, с мощным звуком начал таять, течь, унося в своем мощном потоке ее мужа. Этот грохочущий снежный сель мчался прочь, а за ним открывался зеленый мир.
Задыхаясь от крика, она бежит за снежной лавиной.
– Верни мою руку, – кричит она. – Что я буду делать без нее?..
Открыв глаза, озирается она по сторонам, хочет подобрать сползшее одеяло, укрыться, но не может. Правой рукой проверяет, ощупывает левую, бревном лежащую вдоль тела.
«Паралич?!»
На мгновенье глаза застилает тьма.
Наверху она спать не могла и когда, заболев, слегла, переселилась с постелью вместе в нижнюю комнату. Здесь не было слышно ни шума детей, ни расспросов гостей. И еще сюда ей хотелось потому, что пол тут был земляной. Большая часть ее жизни прошла в доме, похожем на этот, никак не могла она привыкнуть к дому сына с деревянными полами.
Она не знала, какое сейчас время суток. Если б можно было встать, открыть дверь и выглянуть наружу… Но тут вспомнилось ей, как давеча отворялась дверь, и в комнату ворвался холодный поток света. Значит, день на дворе, светло, спать она не должна, иначе что станет делать ночью, до самого утра. В темной комнате, конечно, что день, что ночь – не различить, и все же днем она кое-как перемогалась, но провести без сна ночь было пыткой, мучением, поэтому она, как могла, берегла свой сон для ночи.
Мухи по-прежнему летали, утомительно жужжа. Ей казалось, что лежит она не на пружинной кровати в темной комнате, а стоит на самом краю земли, лицом к лицу с безбрежной пустотой, и стоит ей слегка шевельнуться в постели, как рухнет она в бездонную пропасть. Пустота эта, словно граница мира, жизни, ее конец, куда человек обязательно должен прийти к концу своего существования и оказаться лицом к лицу с этой пустотой.
Болезнь сжигает нутро, но она не обращает на это внимания, зная, что боли и беды в этом возрасте приходят и уходят легко. Когда боли стихают, ее клонит ко сну, потом – пробуждение и снова – сон: сны и думы мешаются, переплетаются между собой, и она их уже не различает. Ей кажется, что все было вчера, позавчера, до самого последнего времени была она ребенком, была молодой, любила и была любима. Прошедших лет она не видит, не чувствует, не осознает быстротечности жизни.
У подножия садового склона тихо, бесшумно течет равнинная река. Днем она не слышит из-за шума во дворе, а по ночам отчетливо различает таинственные, переливчатые звуки воды. И тогда ей хочется подняться с постели, спуститься по садовому склону вниз, к реке. Но она так слаба, что не может сдвинуться с места, и беззвучно продолжает литься таинственная песнь реки, унося с собою прочь память ночи и темноты.
У нее пропал аппетит, а ведь человек в таком состоянии, даже если не хочет, должен есть, чтобы жить. Только ей не хочется есть, совсем не хочется. Уже и лекарства давно кончились. Но сыну об этом она не говорит. Знает, что у него дела. Он должен все бросить, чтобы съездить в город за лекарствами. Тяжело обходиться без лекарств, она ждет, что он сам спросит о них, поинтересуется, но он молчит.
Дверь приоткрывается, она между сном и явью. Но даже с закрытыми глазами она знает, что это сын: он всегда приходит в это время. Придет, сядет рядом, возьмет в ладони ее руки-колодки и что-то тихо говорит, о чем-то спрашивает, она что-то отвечает. Она знает, что сын недоволен тем, что она лежит здесь, в нижней комнате. Помнит, как однажды ее, тяжело больную, вместе с кроватью он перетаскивал наверх. Сына она понимала, понимала, что где-то он прав, но ничего с собой поделать не могла.
Сын с невесткой то и дело пререкаются, ей внизу все слышно. Известно ей и о холодке между ними. Все знала, но виду не подавала, потому что в судьбу семьи никто со стороны не должен вмешиваться, она это знала по собственному опыту.
Она не замечает, как уходит сын, потому как засыпает.
Едва прикрыв глаза, она тотчас ощущает дыхание Азраила в темноте, он сидит в углу, поджав ноги, на сыром земляном полу и смотрит на нее сквозь длинные ресницы, ждет удобного момента, чтобы уворовать ее дух. Стоит открыть глаза, Азраил исчезает. Так и воюет она с ним всю долгую ночь, до самого утра. А минуты, секунды тянутся медленно, как тяжело навьюченный караван. О приходе утра она узнает по звукам живости во дворе, кур, цыплят, коров. Узнает и успокаивается: тело, уставшее всю ночь бороться с Азраилом, засыпает. Так и спит в темной комнате до полудня, то и дело вздрагивая и просыпаясь.
На прошлой неделе внучка-малютка, лунный осколочек, проплакав, прокричав два дня, приказала долго жить, сглазили, наверное. «Кто может спать, тот не умрет», – говорят. После смерти ребенка, кроме сына, здоровьем ее никто не интересуется. А она почти и не замечает, когда приходит он, когда уходит.