Михаил Талалай, август 2021, Милан
Смелый шаг
Повесть
I
Часу в десятом утра два студента ехали верхом на манежных лошадях по дороге к Охтенским пороховым заводам[9]. Был один из редких в Петербурге ясных весенних дней. На шоссе было сухо, но не пыльно. По сторонам среди новой зелени, большие лужи кое-где сверкали на солнце, как новое серебро.
Рыцарствующие студенты были оба почти одних лет. Во всем же остальном представляли совершенную противоположность друг другу…
Один был очевидно малоросс, с сухим, несколько желчным лицом. Жесткие курчавые волосы опускались довольно низко на его смуглый лоб, чего, впрочем, не позволяла видеть форменная фуражка, надетая несколько на перед. Полные губы оттенялись весьма приметным черным пухом. Он сидел по всем строгим правилам кавалерийского искусства на вороной куцей кобыле, нанятой им за три рубля в день у рыжего англичанина, берейтора на Галерной[10].
Юный приятель его был выше ростом, деликатнее и гибче. Длинные белокурые волосы, тщательно напомаженные, шли, как нельзя лучше, к его полному, розовому, почти детскому лицу. Голубоватые глаза смотрели по-юношески томно. Его звали Владимир Александрович Марсов.
– А знаешь ли, Богдан, – сказал он, нагоняя заскакавшего было вперед приятеля, – твоя физиономия не нравится Лизавете Григорьевне.
– А разве она говорила с тобою обо мне?
– Да. Она говорит то же, что и я: что ты человек без сердца. Она говорила, что никогда не могла бы поверить тебе. Что ты должен быть такой человек, который пожертвует всем и всеми для удовлетворения своей прихоти.
Это несколько кольнуло Богдана. Однако он отвечал:
– Жаль, что я не намерен волочиться за нею, а то счел бы это за хорошее предзнаменование.
– Ну, брат, Лизанька Стретнева не из таких…
По одному тону, которым была сказана эта фраза, можно уже было заключить, что Марсов был влюблен в Лизавету Григорьевну Стретневу, влюблен, как подобало его молодым летам, несколько поклоннически восторженно.
Несмотря на это, в его словах была очень большая доля правды.
Лизавета Григорьевна очень многим отличалась от общей массы светских дам той среды, к которой она могла бы принадлежать. Она, однако же, собственно ни к какой среде не принадлежала по своей доброй воле. Среда, то есть та ее часть, которая знала о существовании моей героини, очень возмущалась этим. Нашлось порядочное число язычков, которые чувствовали престранный зуд всякий раз, когда представлялась им возможность почесаться о репутацию этой эксцентрической женщины.
Лизанька любила делать вид, будто не обращает на это вовсе никакого внимания. В сущности, впрочем, она и обращала его так мало, как только могла молодая хорошенькая женщина, живущая без семьи.
Семьи же у нее не было ни в каком смысле этого слова. Был муж, Николай Сергеич, принадлежавший к разряду так называемых зрелых молодых людей. Он жил в разладе со всей многочисленной и аристократической своей родней и ладил только с самыми близкими родственниками жены своей, да и то потому, что они жили далеко от Петербурга, в каком-то губернском захолустье, где родилась и воспиталась моя героиня, как воспитываются, под заботливыми глазами склонных к водянке матерей, дочери чиновников, занимающих довольно важные места в губернской администрации.
Николай Сергеич не хотел стеснять прав своей жены и считал ее правом даже оставить его совсем, если общество его найдет она для себя слишком неприятным, или если сообщество кого-нибудь другого окажется совершенно необходимым для ее счастья. Трудно определить: сам ли Стретнев был склонен к подобным уступкам, или сумела их вытребовать Лизавета Григорьевна, успевшая несколько раз уже в течение едва двух лет супружеской жизни показать ему, что она не намерена склониться ни пред какой диктатурой.
Лизанька любила общество молодых людей. Жаркие споры с молодыми приятелями, в которых она проводила целые вечера, ни мало не возбуждали ревности мужа. Был ли совершенно чужд его характеру ревнивый элемент? Или привыкшим к расчету умом своим он сообразил сразу выгоду безгранично верить известного рода людям? Так или иначе, но он даже сам заботился о расширении маленького кружка Лизанькиных знакомых…
– А твоего полку скоро прибудет, – сказал он как-то хорошенькой жене своей, выпивая, по обыкновению стоя, стакан холодного чаю в комнате, где она принимала своих нечопорных гостей.
– Как так?
– Я встретил сегодня Марсова с каким-то из его товарищей. Я рассказал ему, что только что прочел в «Débats»[11] об итальянских делах. Товарищ Марсова ужасно горячо вступался за Мадзини[12]. Спорить с ним на улице я, разумеется, не стал – что его в грех вводить. Сделав, однако ж, несколько возражений, Марсов нас познакомил. Я просил его зайти к нам. Марсов приведет его когда-нибудь вечером; он хохол, и зовут его Богдан Спотаренко.
– Какой же он?
– Ну, разумеется, из отчаянных. Впрочем, одет не совсем неприлично. Кажется, недалекий. Ну, и некрасив он тоже. У тебя, впрочем, слабость к некрасивым, хоть это мне и не комплимент. Смотри, не влюбись, – договорил он смеясь…
– Да ведь это в самом деле опасно! – сказала Лизанька таким голосом, каким говорят обыкновенно подобные фразы женщины, уверившие себя, что для них пора любви прошла…
Стретнев был строг к моему герою, потому что вообще он не любил молодежи. Как люди, поклоняющиеся кумирам, он не блистал веротерпимостью. Гладко выполированный, отчетливо оконченный в мелочах кумир Стретнева – на высоком пьедестале многочисленных déclarations des droils de l'homme[13] и экономической премудрости – был очевидно английского изделия. Верный этому своему божеству, он вполне искренно и честно тянул отрицательную ноту и в Петербурге, и в провинции, куда перебрался на службу, надеясь иметь там больше возможности быть полезным и себе, и людям.
А быть полезным – была цель его жизни, мерка всему.
Но почему-то он равно не мог ужиться на службе, ни в министерстве, ни в канцелярии либерального губернатора, затеявшего преобразовать от точки и до точки всю патриархальную администрацию вверенного ему края, считавшего крайне необходимым для достижения этой благонамеренной цели заменить всех старых губернских чиновников молодыми столичными, сзывавшего со всех концов Петербурга к себе благонамеренных юношей, с жаждой самопожертвованья и карьеры. Из числа откликнувшихся на губернаторский призыв Стретнев выделялся довольно резко своим положительно практическим направлением, сравнительно большим знанием жизни и дела, всего же больше тем, что проповедовал чисто реальный, вовсе не романический взгляд на службу.
– Мне платят, – говорил он, – я должен, насколько хватит сил, честно и добросовестно исполнять свои обязанности, и это уже нелегко для человека, который серьезно смотрит на дело. Самопожертвованья я вовсе не считаю нужным; да никто и не вправе требовать от меня самопожертвования…
Романический губернатор, а за ним и вся его свита, скоро невзлюбили молодого чиновника за его чересчур реальное направление. Они побаивались его далекого развития. Служа в губернии, Стретнев вовсе не считал себя обязанным оправдывать всегда и во всем губернаторских фаворитов столичного образования против местных чиновников, отъявленных хамов и «mauvais-genre»[14], как называли их на интимных обедах у губернатора. Каждый раз, когда Стретневу поручался разбор или следствие по постоянно возникавшим историям между двумя враждебными чиновничьими партиями, он понимал, как нельзя лучше, что ему вовсе не монтионовскую премию[15] за добродетель приходится присуждать той или другой из тяжущихся сторон. Потому, не стесняясь никакими личными соображениями, он заботился только уяснить по возможности запутанное дело… Губернатор душевно был рад отделаться от такого беспокойного человека.