— Эй, дебил! Отбой! — прорычал проходящий мимо надзиратель и саданул дубинкой по решётке. Раздался звонкий, хлёсткий звук, который быстро рассеялся в гробовой тишине тюремного блока.
Фрэнк отпрянул от решётки.
Лицо надзирателя теряло очертания в потёмках, только глаза влажно блестели. Не задерживаясь, тюремщик пошёл дальше, а Фрэнк подошёл обратно к решётке и взглянул наверх. Высокий свод блока смыкался узким длинным окном, что открывало вид на лишённое звёзд ночное небо. Фрэнк не знал, что над головой у него практически всё это время было окно, из которого можно смотреть за небом. И хотя сейчас небо напоминало тёмную ткань, налипшую на стекло, Фрэнк всё равно почувствовал некое воодушевление. Странно, но почему-то в данную секунду ему стало приятнее жить.
— Эй, Освальд! — обратился Фрэнк к сокамернику. — Освальд!
Он не надеялся получить ответа — просто посылал сигнал в пустоту, получая удовлетворение лишь от того, что спустя столько времени в нём появилось желание поговорить с кем-нибудь, поделиться мыслями. И пусть это будет обращение в никуда — присутствие самого стремления к общению заставляло верить в лучшее.
Однако Освальд не спал.
— Что тебе, Фрэнк? — произнёс сокамерник.
Фрэнк подошёл к стене и сел на пол, напротив нар.
— А ты не думал… тебе не хотелось бы оказаться среди них?
— Среди кого?
— Среди надзирателей?
— Нет, никогда, — сказал Освальд. — Мне плевать, что ты подумаешь об этом: вру я или нет. Мне ни разу этого не хотелось.
Фрэнк замолчал. Перед глазами возникло лицо того смешного, неряшливого человека, который зубоскалил от преизбытка данного ему кусочка власти; искрящаяся от электротока дубинка в руке, жёлтые окуляры, как бы символизирующие проданную душу за обещание нормальной жизни… Потом Фрэнк вспомнил, как этого человека избили во время того, как они хоронили тела вортигонтов. И вдруг почувствовал глубокую печаль. Это было предательство. Людей больше ничего не связывало друг с другом, кроме неприязни — всё потому, что окружающее зло казалось в прямом смысле непобедимым. И сам Фрэнк вполне был готов согласиться с подобным ходом вещей: можно отказаться от принципов и от морали, только бы добиться более приемлемых условий собственного существования. Своя шкура дороже, каким бы добрым сердцем ты ни был наделён.
— Я понимаю, о чём ты, — сказал Освальд. — Кажется, что там лучше. И весьма вероятно — это так. Но что ещё интереснее — заключённые не идут в надзиратели из необходимости. Это было бы слишком просто для Альянса — подчинить людей. Отнюдь. Эти твари пытаются доказать, что человеческая природа сама по себе ничего не стоит. Что за нашими идеалами стоит примитивное желание власти, которое проявляется во всём, чего бы ни касалась рука человека. Люди становятся надзирателями, потому что им дают такую альтернативу. Их никто не заставляет, понимаешь? Они сами соглашаются на это. Добровольно. Всё обдумав. Они решают, что там лучше, чем здесь.
— Но почему тогда все не идут в надзиратели?
— В этом-то и загвоздка. Не могу говорить за всех. Да и кто я такой, чтобы это делать. Я не сужу никого. Тем более тех, кто стал надзирателем. Наверное, те люди, кто не соглашаются стать частью их системы, являются обратным доказательством проводимой Альянсом стратегии.
— Может, им просто лень? Или они так сильно привыкают к такой жизни, что не могут помыслить даже об этом?
— Вероятно. Легко принять бездействие за бунт, однако в большинстве случаев бездействие — это просто бездействие.
В этом Фрэнк не согласился с Освальдом. Спрятав своё неприятие тезиса при себе, Фрэнк вспомнил, как говорил отец: бездействие, возможно, и выдаёт в человеке какую-то аполитичную сущность, но, сынок, запомни, бездействующие составляют основную часть управляемой политиками массы; те, кто бездействуют, на самом деле действуют больше, чем любые активисты. Но, как обычно, у Освальда было своё видение этой проблемы. Наверное, нужно хорошенько всё обдумать, чтобы наконец увидеть за поведением человека не только политически мотивированное действие, но само действие как таковое. Политика — это просто ширма, блестяшка, пустышка. Бездействие — это бездействие.
— Но разве люди не решаются на это из-за того, что хотят жить? — спросил Фрэнк.
— Чего стоит жизнь без идеалов, которые превосходят жизнь? — Освальд вздохнул. — Человек отличается тем, что умеет мечтать. Альянс же пытается искоренить из человека это умение. Он убивает само мечтательство, вот что важно.
Фрэнк не совсем понял, причём здесь Альянс и способность мечтать, однако, почему-то эти слова задели его.
— Никто из тех, кого отправили в новую секцию «Нова Проспект», не возвращался? — спросил Фрэнк.
Освальд угукнул.
— То есть никто не знает, что там?
— А тебе так хочется узнать?
— Просто любопытно.
— Эта тюрьма вытравливает из человека душу, — сказал Освальд. — Она опустошает. Любопытство здесь — слишком человеческое чувство. Впрочем, как и мечта.
То, что «Нова Проспект» делает из заключённых безвольных кукол, Фрэнк и так понимал. Понимал и видел, и на своей шкуре ощущал это воздействие; «оболванивание» являлось не речевым оборотом, а вполне реальной ситуацией, учитывая то, что Альянс творил с телами заключённых ещё до того момента, как те будут отправлены в новую секцию тюрьмы. Но она, эта новая секция, всё равно возбуждала во Фрэнке интерес. Любопытство, должно быть, проистекало из желания не поддаваться окончательно рутине дней. Рассудку необходима была хоть какая-то пища для размышлений, чтобы сопротивляться внешнему миру, что черствел, грубел всё больше, принимал неподвижные формы, напоминая каменную глыбу, в которой оставалось всё меньше тепла. В обычной тюрьме этого тепла и так мало, но в «Нова Проспект» заключённому невозможно сбежать даже в область досужих раздумий и фантазий. Фрэнк попытался вспомнить, видел ли он последние несколько месяцев сны, однако память склеила прошлое в одну серую безликую плоскость, и в ней не было ни одного сновидения.
— Всё, не мешай мне спать, — произнёс Освальд. И почти в ту же секунду захрапел. Фрэнк на секунду подумал, что сокамерник говорил с ним во сне.
Фрэнк заснул быстро. Он даже почти не чувствовал холода. Видимо, привык. Или это сказывалось действие физраствора. Последнее, что посетило сознание Фрэнка перед тем, как отключиться, это соображение, что одними мечтами сыт не будешь. А без мечтаний…
Гудок.
Сливающиеся в один разноголосый хор звонкие удары дубинок о перила и решётки.
Голос из репродуктора: «Пять часов ноль минут! Настало время работы! Пять часов…» Голос везде, в каждом углу, над каждым ухом. Голос из ниоткуда. Голос без тела. Голос мертвеца.
Фрэнк спрыгнул с койки. Освальд, как обычно, уже стоял возле решётки. Посмотрев на сокамерника, Фрэнк вспомнил ночной разговор, однако сейчас он казался сновидением, тем, чего на самом деле не было; Фрэнку просто приснилось то, как они общались с Освальдом. И тот даже перестал пугать Фрэнка — пугать своим взглядом, в котором ощущалась свобода. Или, как говорил Освальд, «мечтательство».
Камеры открылись.
Заключённых выстроили на ярусах.
Осматривающий ряды надзиратель внезапно остановился напротив Освальда. Фрэнк смотрел прямо перед собой, не двигаясь, и не видел, что происходит сейчас сбоку от него.
— Ты чего улыбаешься, сволочь? — спросил надзиратель.
Фрэнк мельком взглянул на лицо тюремщика — как и другие лица, это лицо выражало ощущение болезненного счастья.
— Просто… анекдот смешной вспомнил, — ответил Освальд.
— Правда? Расскажешь?
Освальд начал смеяться.
— Как хотите, — сказал он.
— Валяй, — приказал надзиратель.
— «Почему ты плачешь?» — «Слон помер» — «Он был твоим питомцем?» — «Нет, просто мне могилу рыть».
— И правда смешно, — подтвердил надзиратель.
Никто не смеялся, кроме Освальда.
Сделав замах, надзиратель ударил Освальда по голове. Тюремщик наносил удары, пока Освальд не упал на пол, после чего надзиратель продолжил избивать заключённого. Врубив электрошок, тюремщик несколько раз пропустил через тело Освальда заряд. Освальд молчал. Всё время, что его били, он не издал ни звука. Когда надзиратель закончил показательную экзекуцию, Освальд кое-как поднялся на ноги. Его лицо всё было в подтёках и синяках, приняв бледно-фиолетовый цвет. Подошедший охранник приказал выдать Освальду дозу физраствора.