…себя… Голос подвел, упал с высокой ступени — да так и не поднялся. Глаза щипали, словно под веки задуло мелкий песок. Я жевал внутреннюю выстилку рта, создавал побелевшими от напряжения пальцами новые складки на шортах. Мне не было нужды заканчивать мысль: Лиза и так прекрасно меня поняла, услышала больше, чем я хотел ей сказать, — все то, о чем думал, чего страшусь уже долгие годы, являясь в той или иной мере публичным лицом. Я чувствовал, как в ней жужжат, роятся верные мысли, способные заставить меня одуматься в некотором смысле, но также обязательно вспорят тончайшие нитки, не дающие краям сердечных ран разойтись и вновь начаться бурному кровотечению. И посему, выбрав человечную жалость, она обняла меня за излишне широкие для ее хрупких рук плечи; скрипнула кровать. Катя обронила что-то сладкое сквозь сон, повернулась на бок, обняла подушку.
Я тоже хотел бы видеть сон — отрывок нашей прежней жизни…
Я шел по улицам — и слышал голос. Он был сильнее, чем речитатив в наушниках, обычно пускающих невидимые щупальца из динамиков к мозгу и сердцу, вкачивающих ноты и их сплетения в вены, подменяющие кровь единством чувств, — но не сегодня. Он был вкрадчивее, чем шум проезжающих мимо машин, всхлипывающих шинами по потемневшему асфальту; громче, чем выкрики молодняка, раздающего листовки; навязчивее, чем беседы и смех идущих впереди прохожих. Он не говорил ни о чем — и припоминал все, что было, выгребал наружу трепещущие внутренности из резанной раны, чтобы болью по ним гулял ветер.
…Я остановился посреди вздрагивающего от сотни ног тротуара — ощутивший как никогда прежде, что огромного куска меня не хватает. С того дня, как Антон с подачи Лизы впервые оказался в моем доме, я выучился дышать его словами и мыслями! — а теперь у меня вырвали легкое… Клубящиеся тучи опускались, рассекались об острые углы бизнес-высоток. От их свинцовых волн уворачивались голодные чайки — «белые призраки», символы свободы, запросто накидывающиеся на голубей и расклевывающие их живьем. Безликие массы слева-справа вышагивали марш, подчеркивали биение своих сердец, не имеющих со мной абсолютно никакой связи, разгоняющих по подкожным рекам кровь холодную, разбавленную — точь-в-точь вода в стакане после ополаскивания кисточки. Расстояние между бетоном и небесной твердью было жалким, пугающим, мизерным! А я — еще меньше…
Я не эгоист и не лицемер. Не негодяй, готовый жертвовать другими ради своего благополучия и забывать про данное слово. Я не собирался отговаривать Антона от переезда — для меня равноценно было взять нож и всадить ему в живот, обнимая. Я не рассчитывал с ним помириться и так пойти наперекор во всем правому Владу. Я хотел лишь увидеть его: услышать гневный выкрик, получить пощечину с оскорблением в довесок — что угодно! — но вдохнуть свежесть искренней близости еще хоть разок, пусть перед смертью и не надышишься. Я бежал через город, позволяя транспорту (в минуты рези в боку) заглатывать меня: огромные тупомордые рыбы со стеклянными глазами лавировали по гладким камням, умирали на каждом светофоре, пока меня прожигал в салоне их желудочный сок.
И вот объеденный, обожженный, хоть внешне и кажущийся лишь запыхавшимся да взмокшим, я ворвался на освещенную болезненным солнцем лестничную клетку, вдавил указательный палец в кнопку дверного звонка. Трель была слышна даже снаружи. Звук эхом проносился по комнатам, к коим мне было не подобраться, словно я смотрел на Рай через экран телевизора; отголоски звонка карабкались по лестнице, вытекая с площадки; я звонил снова и снова, как безумный, как спасающийся от преследующего меня убийцы с бензопилой!.. Но никто не открывал.
Бетонная кишка дома разнесла по всем этажам звонкий лай. Тяжело вздыхая, по ступенькам спускалась полноватая женщина в возрасте, едва удерживающаяся от падения вперед, кое будто так и норовил подстроить ужаленный под хвост пушистый шпиц. Я терзал кнопку, несмотря на появление свидетеля, мне было все равно, но женщине, видимо, нет. Она остановилась у подножья лестницы отдышаться, облокотившись на перила, и сочувственно покачала головой.
— Молодой человек, Вы так звонок испортите. Жильцов нет дома. Съехали они, — и она указала коротким розовым ногтем на картонку в углу у двери — несобранную коробку, наверное, лишнюю.
Я стоял перед отвергнувшей меня квартирой, остекленев. Потом медленно повернул голову, ноющую на затекшей шее.
— А… давно?..
— Часов… несколько назад, — призадумавшись, ответила она. — Я когда в ветаптеку за ушными каплями выходила, видела, как студенты с чемоданами ждали, пока грузчики коробки перетащат в машину во дворе.
— «Студенты»?..
— Ну да, тут ведь три мальчика жили: двое старшеньких, один помладше. Студенты, значит, квартиру снимали.
Она помолчала немного, надеясь, что представится еще повод поговорить чуток, но я, угрюмый, раздосадованный, сунув руки в карманы теплой куртки, прошел мимо и быстро спустился по лестнице.
Как колет боль в боку после быстрого бега, так всю дорогу до дома одна и та же мысль раз за разом врезалась в особенно чувствительный нерв: «Так мне и надо; все так, как должно быть». Являйся я главным героем романтического фильма, рванул бы на такси в аэропорт, где во время моего появления Антон обязательно стоял бы в очереди на посадку — ни раньше, ни позже. Во всеуслышание я бы кричал ему о любви, поведал о том, как сильно он изменил мою жизнь, всего меня обратил к лучшему, светлому. Он бы бросился мне на шею, сперва, разумеется, — в качестве издевки над зрителем — слегка посопротивлявшись притяжению судьбы, а следом под позитивную музыку полетели бы титры. Вот только в реальности все абсолютно иначе. И хорошо, что так: жесткие рамки не позволят мне испортить Антону жизнь еще больше. Он, должно быть, все еще зол на меня, предателя… Покидает страну с легким сердцем, ведь так отдаляется от источника искр, кои могут за мгновение воспламенить всего его…
На негнущихся ногах я преодолевал уже черт знает какую по счету лестницу за этот долгий, чертовски непростой день. За окном успело стемнеть, на лестничной клетке, вероятно, сосед из квартиры напротив зажег лампочку, и свет ее бликовал по металлу моей дверной ручки — и тонкой цепочке, на нее повязанной. Удивленный, отчасти испуганный неожиданными изменениями в личном мирке, пусть и такими незначительными, я подходил к двери квартиры словно к спящему дикому волку. Сквозняк покачивал цепочку, висящее на ней подобие медальона царапало дверь. Вместо того, чтобы снять цепочку и поднести к глазам, я присел на корточки, всмотрелся в нанизанный на нее кусок пластика. Этот серо-красный треугольник был мне отчего-то знаком, и чем дольше я его разглядывал, не касаясь, будто ядовитого, тем выраженнее становилось дежа вю. Там, где серая краска сливалась с вишневой, ровная издали линия при ближайшем рассмотрении состояла из миниатюрных изгибистых волн, впадающих друг в друга вихрей… и в этот миг я вспомнил…
…Я вспомнил любимые тонкие пальцы, держащие кусок пластика перед сосредоточенными глазами. Я вспомнил предшествовавший этому грохот разлетающегося на куски электрического чайника. Зацепившись именно за эту случайность, я впервые пригласил Антона в ресторан. Отчетливо осознал, что смотрим мы на мир одинаково, когда заметил, что он, так же как я, углядел эти вихри и надолго зацепился за них взглядом. Этот осколок был на его шее, когда мы сцепились в кинотеатре и он публично меня поцеловал, спасая от нападок моей бывшей и Лизы. Этот осколок — без преувеличения символ наших отношений. Так почему же Антон его вернул?.. Он больше ничего не значит?.. Или это памятный подарок, безмолвная просьба его не забывать?..
Сняв цепочку с ручки, я опустился на пыльный бетон, вытер спиной не менее чистую дверь. Запястья лежали на согнутых коленях, пальцы неторопливо вращали осколок того «судьбоносного» чайника: я сам сделал его таковым, решив использовать возможность перевести наше с Антоном общение в другую ипостась; судьба, предначертание и знаки свыше не значат ничего без людей, их решений и действий.