Порфирьев ничего этого не слышал («И, слава Богу!» – подумал Борис Глебович), он уже отшагал метров тридцать вперед, причем в противоположную от красивого двухэтажного дома сторону. Остановившись, он обернулся и рявкнул:
– Вы что оглохли, дедки? За мной! Или на улице будем ночевать?
С ропотом и ворчанием пенсионеры двинулись вслед за администратором, прошли через хозяйственный двор, мимо поленниц с дровами и штабелей досок, и остановились около длинного дощатого сарая, переоборудованного в жилой барак. Причем, совсем недавно: под свежеокрашенными окнами неубраны еще были стружка и опилки.
– Здесь будете размещаться, – Порфирьев ткнул кулаком в дверь, врезанную в наглухо заколоченные ворота, – передняя половина для мужиков, задняя – для баб. Все ясно, дедки?
– Ладно, пошутили и довольно, – взвизгнул Капитон Модестович, – мы в полной мере оценили ваше чувство юмора, любезный. Ведите нас обратно. Мы устали, хотим принять душ. И, в конце концов…
– Цыц, дедок! – грозно оскалился Порфирьев. – На первый раз прощаю! Потом буду пресекать нещадно! Объясняю еще раз для самых тупых: спальни бабские и мужские здесь, душ в котельной у второго флигеля, для мужиков – в среду, для женщин – в пятницу. Сортир – вон он, желтая будка налево во дворе. Направо, в сарае, столовая. Завтрак в девять, обед в час тридцать, ужин в семь. С утра до восемнадцати трудотерапия с перерывом на обед. Потом до отбоя свободное время. Отбой в двадцать три ноль-ноль. К нарушителям распорядка будут применяться санкции. Да, подъем в восемь утра. Все ясно?
Борис Глебович ожидал возмущений, шума, бури – чего угодно, только не этого странного гробового молчания, не этих испуганных, застывших лиц. Но он и сам молчал, он даже не думал, мысли замерли, они боялись сами себя, настолько были ужасны и безысходны…
Где-то, невидимая отсюда, гудела газонокосилка, с другого конца усадьбы ей лениво отбрехивалась собака. Борис Глебович видел пригревшихся на стене сарая откормленных сине-зеленых мух, слышал их жужжание вокруг себя. «Откуда их тут столько?» – подумал он, что бы хоть о чем-то подумать, чтобы сердце не зашлось и не остановилось от страха, чтоб не лопнула в голове болезненно пульсирующая жилка…
– А здесь раньше что, хранили сенаж? – спросил вдруг, обрушив тишину, Анисим Иванович и поддел ногой лепешку из слипшейся с грязью соломы.
– А вам какая на хрен разница? – оскаблился Порфирьев. – Еще вопросы есть? Если нет, занимайте койки. Я в первом флигеле, но, предупреждаю: без нужды не безпокойте. Все! – Порфирьев по-военному резко развернулся и зашагал прочь.
– Прост-тите, – заикаясь, переспросила у Анисима Ивановича Аделаида Тихомировна, – как вы сказали? Здесь раньше был сенат? Так?
– Сенат? – Анисим Иванович вскинул вверх брови и пожевал губами, словно пробуя это слово на вкус, затем мрачно улыбнулся. – Не знаю как раньше, а теперь здесь точно будет Сенат, а мы все – почетные сенаторы. Да здравствует Сенат! – он распахнул двери и первым шагнул в пахнущую краской темноту…
Так в их жизни появился Сенат. К этому названию все быстро привыкли (хотя сенаторами стать не захотели, выбрали более подходящее – сенатовцы) и иначе свой новый дом уже и не называли. Сенат…
Нас бросили, забыли, предали…
Дай только человеку власть —
Он насладится ею всласть
И.Н. Шевелев
Понедельник, в продолжение дня.
Побудку Борис Глебович проспал. Приспособленный Порфирьевым для нужд пробуждения сенатовцев звонок прозвучал в его голове невнятно, растворившись в сонных всполохах и вздохах. Разбудил его голос фельдшерицы Зои Пантелеевны. Потряхивая коробочкой с таблетками, она выкрикивала имена постояльцев Сената и название предназначенных им лекарств. Услышав собственное имя, Борис Глебович встрепенулся и тут же покинул пределы угодий Морфея.
– Вам бромкамфара, – Зоя Пантелеевна шлепнула таблетки на тумбочку, – не забудьте: только после приема пищи».
Борис Глебович помнил; помнил и это, и то, что в его стадии болезни таблетки эти – мертвому припаркой. И еще он хорошо усвоил, что в здешних условиях рассчитывать на качественное дорогое лекарство – наивный идеализм.
– Спасибо, спасибо Зоя Пантелеевна, – запоздало поблагодарил он.
К фельдшерице Борис Глебович испытывал определенные симпатии – за ее доброе, сочувственное отношение к ним, сенатовцам, за желание помочь (только что она могла?). Была она вдовицей лет тридцати пяти, белокурая и кареглазая, еще не утратившая черты былой привлекательности. Много уж лет проживала в деревне Гробоположня и некогда заведовала там фельдшерским пунктом. По закрытии оного, как водится, осталась без средств к существованию с двумя несовершеннолетними детьми на иждивении. Совсем недавно, чудом Божиим (как она сама это объясняла), получила работу в пансионате и чрезвычайно ей дорожила. Поэтому необузданное тиранство Порфирьева сносила безропотно. Лишь иногда утирала украдкой слезу. В такие моменты Борису Глебовичу невыносимо хотелось ее приголубить, утешить, но он сдерживал себя, понимая, что ничегошеньки сделать для нее не может. Да и к чему в его-то положении лишние привязанности? Отвечай потом за того, кого приручил…
Борис Глебович наблюдал, как терпеливо выслушивала Зоя Пантелеевна жалобы Капитона Модестовича, мерила ему пульс, сыпала в рот порошок. Как щупала потом живот у Савелия Софроньевича, поглаживала по плечу и, улыбаясь, что-то шептала на ухо. Как подошла потом с порошками к Мокию Аксеновичу. Тот, по обыкновению, был не в духе и сразу накинулся на фельдшерицу с упреками
– Да я сам врач, что ты мне даешь? – истерично выкрикнул он. – У меня высшее медицинское, чего ты мне мозги паришь? Где левамизол? Опять не принесла? Да я на тебя…
– Я подавала список всех заказов администрации, но привозят не все, что мы просим, – терпеливо объясняла она, – средства ограничены, дают самое необходимое.
– Какие средства? – кипятился стоматолог. – Я что здесь подыхать должен без лекарств? А ты, недоучка, отрубями меня лечить будешь. Да я…
Тут к Мокию Аксеновичу подошел Наум, молча взял его за руку и заглянул в глаза. Тот осекся, замолчал и вдруг зашелся в кашле. Минуту он не мог остановиться, упал на кровать и колотил рукой по подушке. Испуганная Зоя Пантелеевна стучала ему по спине и просила прощения. Мокий Аксенович затих, проглотил свои порошки и демонстративно отвернулся.
«Вот ведь хам! – рассердился Борис Глебович. – А все чужие гнилые зубы. Целую жизнь на них смотрел человек, озлобился вконец, язву заработал и легкими ослаб».
– Господа пенсионеры! Пора в харчевню! – напомнил Анисим Иванович.
Борис Глебович поднялся и, подумав, что так и не успел умыться, побрел в столовую.
После завтрака Порфирьев дал команду выходить на трудотерапию:
– Строем, дедки, – зычно прогудел он, – шибче костылями двигайте! Мальчики – левое плечо вперед, на рубку дров; девочки – за тяпками, ведрами и на грядки. – Он самодовольно ухмыльнулся, надул грудь и рявкнул: – М-м-а-а-рш!
Женщины засеменили на огород, а мужчины – к дальнему сараю, где свалены были давеча привезенные сухостойные бревна.
Борис Глебович на пару с Анисимом Ивановичем «играли» на двуручной пиле, старательно выводя заунывный мотив, похожий на брюзжание голодного Мокия Аксеновича. Сам же Мокий Аксенович неспешно, с ленцой, поберегая здоровье, относил к поленнице всего лишь по два полешка зараз. Не в пример ему, Наум таскал дрова охапками, так что не только грудь и плечи, но и вся его кудлатая голова, сплошь запорошилась опилками, и лишь улыбка его оставалась чистой и ясной.
– Пилить пилою – гнуться спиною, – изрек наконец Анисим Иванович, устало двинул плечами и приставил пилу стоймя к козлам. – Баста! Хорош работать, пора ложки к обеду намывать.
– Сейчас тебе Порфирьев намоет! – ехидно усмехнулся Мокий Аксенович. – Еще час… – он посмотрел на ручные часы, – и пятнадцать минут.