Краев умолк. Молчал и Руппс.
Прошло несколько минут.
– Да. Не на жизнь, а на смерть, – сказал после долгого молчания Руппс. – Ну и какое значение имел этот пресловутый пакт, эта декоративная бумажка, когда все было предопределено заранее и отнюдь не под юрисдикцией СССР?..
– Я скажу больше, – заговорил Краев. – Этот пакт был заключен не только не на пользу СССР, но, безусловно, во вред. Потому что был всего лишь обманным маневром со стороны Германии. И выиграл от него только Гитлер. Он захватил Польшу, он получил советское сырье и нейтралитет Сталина, который был попросту обманут, поскольку Прибалтика была нужна Гитлеру самому. Таким образом, победа Советского Союза в войне спасла прибалтийские народы от принудительного переселения и, в конечном счете, без всякого преувеличения, от фашистского рабства.
Руппс молчал, не возражая.
– А ты не думаешь, что в этих странах кое-кто предпочел бы, чтобы победили немцы, а не русские? – неожиданно спросил он.
– Тогда о какой свободе они говорят? – умолк Краев.
Несколько минут оба молчали.
– Пойду… отдохну, – сказал, наконец, Краев. – Слишком много всего сегодня.
***
Оставшись один в своей комнате и теперь допив остатки принесенного Кло компота, всё еще остававшегося в полуторалитровом стеклянном кувшине, Руппс подумал, что, и в самом деле, разволновался. Давно он столько не пил. Улыбнувшись чему-то, он будто услышал – «Водичка – это хорошо. Все вымоет. Всему поможет. Пей, мальчик. Пей, сынок. Вот так. Молодец. Еще?». Хотел что-то ответить, но почему-то не сделал этого.
Теперь он встал со стула, на котором сидел, подошел к стене, и медленно, слегка подскакивающей походкой, пошел вдоль нее, все более углубляясь в воспоминания. Он снова увидел мосток, и женщину, удаляющуюся от него всё дальше и дальше. В памяти снова возникли знакомые реалии дом с зелеными ставнями, чертополох и крапива во дворе, невдалеке, справа – лесопилка. Разговоры об Австрии, Чехословакии, Клайпеде, о возможном протекторате над балтийскими странами, и слово Anschluss, повторяющееся всё чаще и чаще – оно уже тогда вызывало тревогу.
Газеты одна за другой рассказывали о рижских предместьях, о Межапарке и других местах, где происходили собрания немецкой молодежи. Там устраивались гулянья и игры, звучали немецкие песни и марши. Не обходилось и без потасовок.
Молодому Руппсу нравились немецкие песни и марши. Тогда он не задумывался над тем, что в скором времени их всех ждет. А разгуливающие по улицам Риги великовозрастные мальчики, в белых чулках, и гитлеровские приветствия, становившиеся обычным явлением, в ту пору не вызывали ничего, кроме любопытства. В том числе – и министр иностранных дел, гуляющий в белых чулках на второй день Пасхи. 23 марта 1939 года на празднество Союза немецкой молодежи случилась большая драка между немцами и латышами. А в какой-то витрине, где был выставлен портрет Гитлера, кто-то измазал этот портрет дегтем. Все настойчивей ходили разговоры о протекторате, и министр иностранных дел выступил с политической декларацией, которую одобрила германская печать. «Для Латвии нет никаких причин для опасения за свою самостоятельность, – сказал он. – Латвию и Германию связывают давние узы дружбы и понимания».
Руппс вспомнил, как его отец ездил по делам в Ревель. «В Эстонии организованы дружины по образцу штурмовых отрядов, – рассказывал он. – Дружины уже имеют форму. И повсюду – немецкие песни и марши. Немецкие профессора в учебных заведениях ведут фашистскую пропаганду. Везде трудящиеся массы стоят за присоединение к СССР».
Чтобы осуществить это, по большому счету нужна была революция. Надо было вырвать власть у своей фашиствующей буржуазии. Всем было ясно, что правительство и народ стоят по разные стороны баррикад. И это правительство не остановится перед предательством своего народа. Перед лицом надвигающейся опасности – нового, очередного броска Гитлера – не оставалось ничего, кроме как заключить с балтийскими странами договора «О взаимопомощи».
Так все начиналось. И теперь мгновенно пронеслось, пробежало в памяти, поднимая всё новые и новые волны воспоминаний. И снова появилась и исчезла светловолосая, в голубом переднике женщина, уходящая от него по мостку через затон, устланный сплавным лесом.
***
Когда в телефонной трубке раздался знакомый, слегка глуховатый на высоких нотах голос, Кло узнала его сразу.
Это был Гулливер. Так называло его все ближайшее окружение. Однажды он назвал так себя сам. И имя прижилось. Теперь давно уже никто и не спрашивал, откуда оно появилось.
Гулливер сказал, что звонил Роберт и спрашивал о ней. И он, Гулливер, просил ее прийти завтра к нему, чтобы поговорить подробней.
Ему было пять, когда он впервые нарисовал пространство.
– Ты нарисовал небо? – спросил его отец.
– Нет. Это… то, что вокруг, – сказал Володя, подняв на отца глаза – темно-коричневые, пушистые, словно два шмеля.
– А-а… вокруг, – будто понял отец. – А что? – спросил он опять.
– Всё. Ну всё, что вокруг, – упрямо повторил мальчишка.
– Тебе придется объяснять это, – отозвался отец, взглянув на пятилетнего философа. – Вот я, например, здесь ничего не вижу, – снова сказал он.
– Не видишь? – разочарованно спросил сын. – Вон, у горизонта труба. Это уходит за горизонт корабль. А моря ты не видишь потому, что сейчас оно одного цвета с небом.
Отец посмотрел на сына, едва сдерживая улыбку. Он хотел тронуть Володю за плечо, но тот убрал его руку.
– А вот там уже заметен небольшой вихрь из воды и ветра, – уточнил Володя. И не было никакого сомнения, что он видел сейчас и эту воду, и этот ветер. – Если ты ничего не видишь, это не значит, что там ничего нет, – опять посмотрел он на отца своими посерьезневшими шмелями. У отца были глаза другие, светлые. А у него, у Володи – как у его матери, два шмеля. И в этих голубых отцовских глазах увидел сейчас Володя откровенный смех.
– Может быть, ты прав… – тем не менее перестав смеяться, сказал наконец отец.
– А скоро выйдут звезды, если хочешь знать, – слегка назидательно продолжал Володя, – и станут говорить обо всем, обо всем. И о людях тоже. Они любят посплетничать. – умолк он.
– В самом деле? – спросил отец. – А люди? – опять спросил он неизвестно почему.
– А люди, я думаю, будут сердиться. Они не любят, когда им говорят правду. Тогда они делают вид, что не слышат.
Отец пристально посмотрел на него, но ничего не сказал.
– Но мы, кажется, отвлеклись, – наконец, коротко сказал он.
– Угу, – отозвался сын и отправился в кухню, где мама давно уже пекла блины, которые они с золотистым ретривером Джимом обожали.
О, Джим тоже знал толк в блинах. Употребив два-три, что называется, одним махом и насытившись, он брал из рук Володи очередной блин мягко и нежно, одними губами. Потом, слегка потрепав блин то вправо, то влево, начинал подбрасывать его вверх и ловить. Затем клал то, что осталось, в центр одного и того же квадрата на красно-коричневом линолеуме и ложился рядом. Охранять, неизменно при этом повиливая хвостом. И его веселая физиономия улыбалась.
Когда же Володя предлагал ретриверу еще, тот опять брал блин и проделывал с ним то же самое.
В тот день Джим уже два раза приходил в комнату, где Володя нарисовал свое первое в жизни пространство и теперь разговаривал с отцом. Только что Джим удалился к блинам в кухню, несколько раз оглянувшись, не идет ли Володя следом. И когда, наконец, его пятилетний приятель появился в кухне, Джим сделал такую «свечку», что с трудом верилось, что это проделала большая собака.
– Опаздываешь… – сказала мама, откинув назад рыжие, до плеч, волосы и снимая со сковородки очередной блин. – Джим тут уже спрашивал насчет твоей порции, – проговорила она, улыбаясь.