Должно быть, лет шесть-семь, что-то быстро сопоставив, подумала она. Антону завтра семнадцать, вспомнила Кло о сыне и, как это бывает, когда дети вдруг повзрослели, слегка не поверила. И стала смотреть в противоположную сторону, чтобы не привлекать внимание.
Чувствуя, что Роберт стоит все так же рядом, ожидая зеленого, а расширяющееся пространство все больше и больше наполняет ее, Кло старалась теперь не дышать. А перед глазами стали возникать то дом на улице Тельмана (где она живет и сейчас), то старый Руппс, тогда совсем еще молодой, с курительной трубкой во рту, овеянный вкусным дымом и героическим прошлым, то его сын Роберт, который стоял сейчас рядом. И их долгая, какая-то нескончаемая любовь в школе, а потом в институте, и рождение маленького Антошки показались ей сейчас далекими островками, уплывающими все дальше и дальше.
И хотя, конечно, острова остаются на месте, а это мы, люди, уходим, оставляя любовь, когда она уже не принадлежит нам, всегда кажется, что кто-то незримый руководит этим, чтобы дать возможность каждому выбраться на свою дорогу, кто как сможет. И вот это «кто как сможет» было особенно невыносимо.
Потом в памяти возник давний напряженный рассказ Роберта о приятеле, которого она не знала. О том, что этот человек принял, наконец, предложение их общей знакомой Тамары, и теперь уезжает с ней в Болгарию, где у нее был дом, подаренный ее отцом, депутатом местной Думы.
– А как же его семья? – спросила Кло.
Муж молча передернул плечами и стал смотреть в окно.
И она поняла, что это он говорил о себе. И что отныне между ними возникнет и будет шириться пустое, ничем не заполненное пространство.
…Наконец зазеленел светофор. И люди двинулись вперед – озабоченно и торопливо.
Переходя улицу вместе со всеми, Кло вдруг почувствовала, что пространство, которое только что переполняло ее, и было внутри ее, исчезло. Уже не было его беспокоящего и вместе с тем настораживающего притяжения. А воспоминания, пришедшие как-то все и разом, будто сбившись в плотный клубок, отступили.
Почти у самого противоположного тротуара, когда до бордюра оставался, примерно, метр,
Кло немного отстала. Ей хотелось отстать. Ей надо было посмотреть, как будут уходить вперед эти двое мужчин, совсем недавно стоявшие с ней рядом. Но в какой-то момент она потеряла их из вида.
***
Когда Кло пришла, наконец, домой, Руппс встретил ее своей всегдашней улыбкой, которая на глазах становилась естественней и свободней. Она не сказала Руппсу, что только что видела Роберта. Не стоит волновать его, – подумала она. – Расстроится еще…
– А я жду, жду… – проговорил Руппс. – Уже думал, может, ты к отцу поехала.
– Нет, – коротко отозвалась Кло. – В супермаркет заходила.
– Купила? – по-детски нетерпеливо спросил Руппс, улыбаясь.
– Купила, – отвечала она, понимая, что пора делать бутерброды. – Завтра привезу его. Просится.
– Сам не едет…
– Меня ждет, – поняла Кло, улыбаясь.
С тех пор, как ее отец после смерти матери поменял свою четырехкомнатную генеральскую квартиру на меньшую и теперь уже не живет на одной лестничной площадке с Руппсом, ездить на улицу Тельмана ему стало далеко. А поскольку жил он в своей квартире один, Кло, сделав все необходимое у себя и накормив Руппса, отправлялась помогать отцу. Говорили, что неплохо было бы снова съехаться в одном доме, но работа эта небыстрая и требует не только времени, но и удачи, испытывать которую пока никто не решался.
– Завтра? – весело спросил Руппс.
И Кло почувствовала в его словах радость.
Умел он радоваться, этот старый латыш, волею обстоятельств оказавшийся в России. Но хоть жил здесь давно (с самых послевоенных лет) и по-русски говорил совсем с небольшим, едва заметным акцентом, радость он по-прежнему выражал по-своему – сдержанно, но с большим сердцем, как говорил он сам. И хоть этого «большого сердца» как-то видно не было, верилось, что это так.
Он был уже у третьей стены, когда услышал, что в замке щелкнул ключ. Сегодня он не сидел, как обычно, на стуле, когда остался один. А пошел в свое длинное путешествие вдоль стен. Одна, вторая, третья, четвертая… Будто четыре времени бытия, четыре времени жизни – детство, юность, зрелые годы, старость. Когда тебе уже много лет, бывает, и вспомнишь что-нибудь невпопад, – ясно осознавал Руппс. Что-то путается, смешивается, перемещается в памяти.
И однажды он понял, что у этого перемещения вещей и понятий есть своя логика. Потому что на свете все соединяется и классифицируется не по одному какому-то признаку, и любой повод, любая ассоциация – вкус или запах чего-то давно забытого в ту или иную минуту может вдруг оказаться главным.
Итак, он прошел уже две стены и был у третьей. Все стены гладкие, ровные, одинаковой длины (одно слово – «квадрат»!) не предполагали разнообразия. Вот разве только угол, который Руппс для верности, трогал рукой, чтобы отмечать, что стена закончилась, и начиналась другая, заставлял его остановиться, чтобы, что-то установив в памяти, продолжать движение дальше. Да, угол – это была отметка, невидимая грань пространства, в котором он теперь существовал.
И вот, когда только что началась третья стена, в замке повернулся ключ. И он обрадовался, что ушел не так далеко, и нетрудно будет вернуться. И, поскольку пока не пришли другие ассоциации, другое направление мыслей, которое еще надо было уловить, услышать за мешающей сделать это тишиной, и может быть что-то увидеть, он, вглядываясь в память с очень большим напряжением, терпеливо старался вызвать в ней прошлое. Потому что эти воспоминания и составляли теперь его жизнь.
В последнее время, особенно после первой больницы, он всё чаще и чаще вспоминал мосток через излучину большого затона, сплошь покрытого сплавным лесом. Домá с палисадниками, желтыми крышами и зелеными ставнями. Дальше – полынь, чертополох, крапива. Длинная-длинная улица. Бесконечные груды дров и досок. А еще дамба, поросшая травой. Высота дамбы составляла три метра. Чтобы подняться наверх, надо преодолеть скрипучую деревянную лестницу. И тогда с одной стороны – затон, устланный сплавным лесом. С другой – Даугава. Со стороны Даугавы – трава, свежесть и плеск воды. По воскресеньям – отдыхающий трудовой люд. Гармонь, козы, ромашки, черемуха. По другую сторону дамбы – тишина.
Зато в будни там трескотня, громкие голоса, запах пота. Воют большие пилы. Из-за пыли не видно солнца. Из окон тянет запахом жареной салаки. В сенях набирает вкус, киснет в бадейках скабпутра.
Он, еще совсем мальчишка, тянет волоком на лесопилку бревно. И вдруг видит на мостке, переброшенном через затон, свою мать.
Женщина в длинной полосатой юбке, поверх которой надет такой же длинный голубой передник, идет к нему по мостку, как по воздуху. Светлые волосы убраны под косынку сзади. Высокие башмаки на шнуровке стучат каблуками легко и быстро.
«Мама, мама! – кричит он. – Я здесь».
Бросив так и не принесенное на лесопилку бревно, он бежит к ней «Мама!»
Она что-то говорит. Что – теперь он не помнит. Потом развязывает узелок с едой. Там хлеб и два яичка вкрутую.
«Мама!» – будто и сейчас слышит старый Руппс свой голос. И чувствует ее руки. Она гладит его по голове и молчит.
– Мама, я здесь…
***
И вдруг в комнату заглядывает Кло.
Следом за ней, уже сняв ботинки, и оставшись только в одних шерстяных, грубой вязки носках, в комнату входит отец Кло – Краев.
Это еще вполне крепкий мужчина с волевым подбородком, убедительными движениями и редкими волосами на темени, которые он поминутно приглаживает правой рукой. А странно бдящее выражение его глаз во время улыбки, с радиальными морщинами вокруг них, создает не сразу понятное напряжение. Получалось, что Краев смеется как-то одними морщинами в то время, как глаза его остаются серьезными. Впрочем, к этому давно уже все привыкли.