– Почти три года тому назад, – так начал Филарет, – я был оторван по воле Божьей от семьи, от всех родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон, и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был увезен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полоняников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презрение. Хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы,… Я увидел, что никто и не считает его ничем иным, как наглым обманщиком, никто не видел в нем царя Дмитрия или сына Иванова. А все служат, все угодничают, все унижаются перед ним из одной корысти, все поклоняются ему, как тельцу златому из выгод мирских. Не только злые вороги, литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и Отчизну, и честь, и совесть… Тогда решился я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чистою, лишь бы остаткам сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, кто были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, что не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали избегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти. Не смел и в келье своей оставаться с собой наедине. Не смел, писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава. Я пребыл, верен в душе и царю, которому присягал, и богу, которому открыта моя совесть, и другой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения.
Он смолк на мгновение, подавленный волнением, охватившим его душу, и немного спустя, продолжал:
– Тушинский царь бежал. Тушино сгорело на глазах моих… Сильное числом и злобою скопище воров и изменников рассеялось… Погибли и многие сильные вожди их, и вот по воле Божьей я свободен, я вновь в Москве и среди вас, я вновь могу служить моей Отчизне на пользу…
Но я не радуюсь, и дух мой не оживлен надеждой.
Куда ни оглянусь, повсюду вижу измену, вражду корысть и шаткость… Тушинский вор в Калуге, и около него изменники и воры. Польский король под стенами Смоленска, и у него в стане русские изменники и воры, которые зовут его идти сюда, на пагубу русской земли.
Здесь, в Москве, – измена, смута, тайные враги, предатели, готовые продать. О, много, много еще, верьте мне, должно страдать нам, много еще перенести и к краю гибели прийти, чтобы спастись от лютого врага, который в нас вселился, нам сердце гложет, нас побуждает на зло и на измену!
Вот я молю вас, братья, друзья, готовьтесь к бедам, готовьтесь страдать, готовьтесь биться с врагами, не успокаивайте духа своего, не усыпляйте его надеждами на лучшее… грозные тучи идут на нас, полные громов и бурь! Мужайтесь и твердо стойте и молите Бога, чтобы Он вас научил любить отчизну и веру отцов превыше всех благ, всего достатка и счастья земного. Только этим и спасетесь, только этим и утешитесь.
Он не мог более говорить: слезы душили его, голос слабел и прерывался, руки дрожали. Марфа Ивановна и Иван Никитич взяли его бережно под руки, и повели с крыльца в хоромы.
А все домашние челядинцы, слушавшие его с напряженным и почтительным вниманием, долго еще стояли кругом крыльца, пораженные его речью, оставившей в душе их глубокое, сильное впечатление.
В течение тех немногих дней, которые Филарет Никитич позволил себе провести дома, все домашние не отходили от него ни на шаг, не сводили глаз. Сын сильнее и глубже, чем когда-либо, проникся уважением к отцу-страдальцу, готовому и способному все вынести ради блага отчизны, готовому умереть за Русскую землю и за веру отцов.
И когда Филарет, несколько дней спустя, переселился в одну из келий Чудова монастыря, поближе к патриарху Гермогену, сын каждый день ездил навещать своего отца и проводил у него два-три часа, если ничего не отвлекало Филарета от бесед с сыном. Иногда Филарет Никитич посещал свою семью на подворье. Он, как правило, появлялся на Романовском подворье уже тогда, когда темнело, и все собирались ужинать. Проходил прямо в маленькую комнату жены, звал туда сына и Ивана Никитича.
– Хочу перед вами, дорогими и милыми моему сердцу, открыть то, что совершается теперь на Москве, чтобы вы знали, как вам жить в нынешнее трудное время, как поступать и чьей стороны держаться в грядущих превратностях и смутах. Идем к недоброму и сами налагаем путы на себя, всю Москву волнует вопрос, если царь не Василий, то кто?
– Бояре предлагают посадить на русский престол польского королевича. Так порешили на своем сборище подлые «перевертыши». И как ни возражал, как ни громил их патриарх укорами и всякою грозой, как ни пытались и другие духовные доказывать, что ляхи лютейшие наши враги, что доверяться королю ни в чем нельзя, бояре не слушали, решили вступить с гетманом Жолкевским в переговоры о королевиче.
– Батюшка! – смело вступал в разговор Михаил. – Да зачем же нам иноземному и неверному королевичу покоряться!
Не надо присягать ему.
Филарет печально качал головой и говорил, положа руки на плечо сына:
– Ты судишь, как отрок, горячо и неразумно! Если Бог попустит быть такому греху, кто же дерзнет ему противиться! Он знает, куда ведет нас… Нет! Все присягнут, присягнуть обязаны будете и вы, и верно соблюдать присягу, если сами ляхи в ней пребудут верны.
Но не предавайтесь сердцем иноземному, не ищите от него ни милостей, ни благ земных, и ни на миг из памяти не выпускайте, что за веру отцов своих и за землю Русскую вы должны пролить последнюю каплю крови.
Кто бы ни царствовал, кто бы ни правил на Москве, пребудьте, верны ему, пока он нашей веры не коснется, пока не вздумает рвать на части землю русскую. И помните, что верою создалось великое государство Московское, верою держалось пока мы Бога помнили – верою и спасется.
Затеял разговор с молодым барином и старый управляющий на правах его пестуна:
– Михаил Федорович, ты отрок умный, батюшка тебя многому научил. Говорят, уж назавтра присягу королевичу Владиславу отбирать от всех станут. И тебе, Мишенька, тоже как стольнику, присягать, небось, придется?
– Придется, – с видимым неудовольствием отвечал Мишенька, опуская очи в землю.
– Да как же это! Я, право, и в толк не возьму. Иноверный королевич, по вере католик, да на Московский престол воссядет? Как его – неблаговерного – в церквах-то за службой Божией поминать станут?
– Батюшка сказывал, – заметил Мишенька, – что патриарх и бояре запись взяли с гетмана, и с короля, будто бы, тому королевичу в православную нашу веру перейти.
– Запись, запись! – ворчал управляющий про себя.
– Что запись – бумага писанная! Бумагу подрал – и записи нет,… Что стоит королю эту запись уничтожить? Да еще и даст на нее согласие! Во он, каков, лукавый: переговоры о королевиче с Москвой ведет и сына на Московский престол сажать собирается, а наш коренной русский город Смоленск из пушек громит, да под свою державу норовит привести… Кто польской затее поверит, тот наверное, за это и поплатится.
– А как же бояре-то, да и сам патриарх, неужели допустят такой обман? – С напряженностью спросил Мишенька.
– Допустят ли, нет ли, кто же это знает? А только что крови еще много прольется, прежде чем все уладится, – с каким-то мрачным отчаянием проговорил управляющий.
В последний раз Филарет Никитич приехал на свое подворье поздно ночью. Тем не менее, он обнаружил своего брата и жену в молельной.
– Все это время, – начал Филарет, войдя в молельную: – я стоял у кормила, я близко и зорко наблюдал, куда государственный корабль направляется… И вижу, что кормчие все потеряли голову, что корабль несет в пучину, и никто не в силах его спасти от гибели!