– Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! – громко крикнул один из калужских бояр.
– Аль не знаем мы, каким обманом и изменным делом вы с Бутурлиным, да с Михаилом Салтыковым, да с Юрием Мнишеком тушинского «Вора» за царя Дмитрия признали, да всем пример показывали на обман, да на смуту – и кто у него, «вора», заплечным мастером был: ты же, Мишка Бутурлин, да и ты же, Игнашка Михеев.
Приверженцы царька попробовали, было возражать и отругиваться. Но в избе поднялся такой шум и гам, на них посыпались такие угрозы, что они должны были смолкнуть и не перечить большинству. Когда шум поулегся, с лавки поднялся старый и почтенный боярин, Алексей Солнцев-Засекин, и сказал добродушно:
– Отцы родные! Криком да перекорами мы дела не решим… Ругайся хоть до третьих петухов, что толку? Вот, так-то и с покойным царем тушинским…, или какой он там был…, не тем он будь помянут! Обманом и кровью начал – в зле живот свой положил… Не нам судить его, и не о нем судить мы собрались, а о том: кому служить? Кому крест целовать? Так ли, братцы?
– Так, так! – послышалось отовсюду.
– Ну, коли так, так я скажу, что на душе накипело. Пора нам всем за дело взяться – пора о Руси подумать! Пора от обмана отстать и откреститься и грехи наши замолить. Не за грехи ли наши лютые вороги Русь православную врозь несут? Не за грехи ли мы теперь, в канун великого праздника Рождества Христова не в церкви Божьей на молитвы собрались, а в Приказной избе сидим.
– Так вот что, братцы, – все ободряясь и возвышая голос, продолжал опять Солнцев-Засекин, – вот что я думаю: не можем мы, калужане, ни сыну Марины Юрьевны, ни иному кому крест целовать… Не великие мы люди: побольше нас люди всей земли Русской! Пождем, что земля скажет. На чем старшие города положат, на то и мы станем.
Кому Москва присягнет, тому, и мы свою присягу понесем.
– Верно! Верно! На этом и положить надо! Верно, боярин сказал! – послышались отовсюду громкие голоса большинства.
– А как же быть с царицей? С Мариной Юрьевной?…
Как быть с царевичем?
– Какой он царевич? – крикнул кто-то из калужских бояр. – Он прижит в блудном житии Мариной Юрьевной со своим секретарем Невзоровым Алешкой. Так станем ли мы присягать невзоровскому щенку?
Опять подняли гвалт и крик, в котором никто и ничего не мог уж разобрать.
И снова Солнцев-Засекин, выждав удобное мгновение затишья, возвысил свой голос:
– Братцы! – сказал он спокойно и твердо. – Не будем препираться! Положим на том, чтобы выждать московских вестей… Сапеге не поддадимся – он нам не указ!.. Марине Юрьевне мы тоже зла не хотим: пускай живет и радуется на свое дитя. Но дабы смуты, какой из-за ее ребенка не приключилось, дабы она и сама нам не могла вредить своим упорством женским – мы ее возьмем с сыном за приставы!
Так ей зла не учиниться никакого, и себя обережем.
Панна Гербуртова приотворила дверь и сказала шепотом:
– Пришел боярин, посланный из думы. Прикажешь ли принять его, наияснейшая панна?
Боярин Солнцев-Засекин поклонился Марине в полпоклона и сказал:
– Пришел я к тебе, государыня Марина Юрьевна, с нашим думским приговором. Изволишь выслушать его?
Марина выслушала все, потом поднялась, прямо глядя в очи боярину, сказала:
– Не признаете меня царицей и сына моего царевичем, так отпустите меня отсюда… Найдутся люди, которые пойдут за мною и останутся верными мне и сыну моему!
– Дума положила, – спокойно ответил старый боярин, – до времени тебя и сына твоего отсюда не выпускать. А чтобы зла никто вам никакого не учинил – взять тебя и сына за приставы.
– Изменники! Злодеи! Предатели! – воскликнула Марина, подступая к боярину и сверля злобными очами. – Как смеете вы мной распоряжаться?
Я не хочу здесь быть! Я сейчас…
– Не выпустим! – спокойно сказал боярин, – не круши себя напрасно.
И без поклона, повернувшись к дверям, он вышел из комнаты.
Подошел Ян Сапега к стенам Калуги в ночь под Рождество и под звон праздничных рождественских колоколов обстрелял Калугу, угрожая горожанам, медлившим исполнить требование польского гетмана сдать город.
Устрашенные польскими ядрами, калужане малодушно забыли «царевича» и поспешили изъявить готовность целовать крест тому правителю, который будет царем в Москве, то есть польскому королевичу, так как вопрос о воцарении его был уже решен вполне определенно.
Что же касательно Марины, то перед ней был поставлен выбор: либо добровольное удаление с сыном на жительство в Коломну до дальнейшего решения ее участи, либо разгром города и плен.
Но Марине долго раздумывать не приходилось. Калужане от нее отвернулись: правда, верные казаки готовы были по-прежнему умереть за нее, но численность их в сравнении с польской ратью была незначительна.
Волей-неволей пришлось остановиться на «добровольном» удалении в Коломну и поспешить с укладыванием дорожных сундуков.
На следующую ночь под покровом темноты Марина бежала из Калуги.
Ее сопровождал только небольшой отряд казаков во главе с Иваном Заруцким.
Под сенью креста православного
Осень 1608 года стояла удивительно теплая, тихая, сухая. Сентябрь уж шел к концу, а лес еще стоял в полном уборе и блистал густою, ярко-золотистою, то огненно-красною, то багряною листвой. И дни стояли ясные, нежаркие, которые свойственны только северной осени.
И как бы в противоположность этой тихой осени богоспасаемый город Ростов – «старый и великий», всегда спокойный, сонный и неподвижный – в эту осень сам на себя не походил…
На улицах заметно было необычайное оживление и движение: на перекрестках, на торгу, на папертях церквей – везде граждане ростовские собирались кучками, толковали о чем-то, советовались, спорили, что-то весьма тревожно и озабоченно обсуждали.
И в приказной избе тоже кипела необычайная работа: писцы под началом дьяка усердно скрипели перьями с утра до ночи, а дьяк помногу раз в день хаживал с бумагами к воеводе Третьяку Сентову и сидел с ним, запершись, по часу и более. И сам Третьяк Сентов был также целый день в суете: то совещался с митрополитом ростовским Филаретом Никитичем, то с кузнецами пересматривал городскую оружейную казну, отдавая спешные приказания относительно починки и обновления доспехов оружейного запаса, то обучал городовых стрельцов ратному строю и ратному делу.
Одним словом, на всем Ростове и на всех жителях его лежал отпечаток какой-то тревоги, беспокойства, ожидания каких-то наступающих бед и напастей.
В саду того дома, где помещалась инокиня Марфа Романова со своими детьми Мишей и Танюшей, и с деверем своим, шла между Марфой Ивановной и боярином Иваном Никитичем такая же беседа, как и всюду в Ростове, на площадях, да перекрестках.
– Час от часу не легче, – говорила, вздыхая, Марфа Ивановна, – одной беды избудешь, к другой себя готовь!
– Словно тучи, идут отовсюду беды на Русь, – сказал угрюмо сидевший около инокини боярин Иван Никитич, – и просвету между туч не видно никакого! Одна за другой спешит, одна одну нагоняет… Сама посуди: от одного самозванца Бог Москву освободил, – и году не прошло, другой явился, а с ним и ляхи, и казаки, и русские изменники… и вот куда уж смуту перекинуло: под Тушино! Москве грозят, обитель Троицкую осаждают, да сюда уж пробираются, в Поволжье… Спаси Господи и помилуй!
– Да, неужели они и сюда могут прийти? – тревожно спросила Марфа, невольно бросая взор в ту сторону сада, откуда неслись веселые и звонкие детские голоса.
– По-моему, – говорил Иван Никитич, – заранее необходимо меры принять. Я так и брату Филарету говорил, – вот, к примеру, тебя с детьми, я отослал бы, пока есть путь в Москву. Там все же вернее будет.
– Меня с детьми? А муж здесь чтобы остался? Нет, нет! Ни за что!