Она удобно устроилась в своем кресле, и глазища у нее больше не сверкают углями, а так, посверкивают, еле теплятся.
– Ничего себе у вас педагогические приемчики дзенские, – сипит Марк. Голос у него – как будто на морозе песни орал.
– А кто тебе сказал, что я педагог? Ты лучше поделись со старшим товарищем – расскажи, как ты это делаешь.
Что ей было рассказывать? Как однажды, когда ему было десять, близнецы так раскричались посреди ночи, что соседи начали стучать по батарее, и папа ходил по квартире, схватившись за виски, и мычал, как от зубной боли, а мама хватала то одного, то другого младенца, но ни один не замолкал у нее на руках? И как Марк пошел к маме и мальчикам, и мама крикнула: «Иди спать, у тебя завтра контрольная!» (как будто тут можно спать!), как взял одного (кажется, Мишку) на руки и начал ему шептать: тихо-тихо, тихо-тихо, а малыш все орал, и тогда Марк зачем-то спросил этого крошечного бессловесного кричалку: «Чего ты хочешь?» И, глядя в багровое перекошенное воплями личико, очень ясно увидел, чего хочет этот запеленатый батончик: чтобы его обняла, прижала нежно к себе спокойная теплая мама, и чтобы при этом не болело в животике. Как начала в Марковой голове рождаться из ничего сказочная трехмерная картинка: вот, малыш, тебе объятия тихой, доброй, хорошо отдохнувшей мамочки, а не этой дергающейся от ваших воплей, от страха за вас, вот она прижимает тебя к себе животиком, и в нем перестает бурлить и болеть, перестает, да, вот уже и совсем не болит. Как он, Марк, надел на вопящее извивающееся полешко эту картинку, и полешко тут же превратилось в милого сонного младенчика, причмокивающего губками. Как Марк уложил младенчика в кроватку, взял у обалдевшей матери другого (видимо, Гришку), и тот моментально затих у него на руках. Как уже лежа в постели, он, Марк, слушал сквозь стенку мамино жаркое бормотание, предназначенное отцу: «Ты представляешь, этот-то наш недотепа берет ребеночка на ручки, а ребеночек-то и спать сразу, а этот ему – тихо-тихо, тихо-тихо, нет, ты представляешь?» – а отец в ответ блаженно всхрапнул.
Это, что ли, рассказать?
Или как уже потом, в шестом классе, перед классным часом, Жукова и Пустомелько устроили прямо у доски треш и армагеддон – вцепились друг дружке в космы и принялись лягаться, как две ослицы, и на полу валялся серый кудрявый ком – такой же серый и такой же кудрявый, как волосы на голове у Пустомелько, и было страшно сознавать, что это Жукова его выдернула из Пустомелькиной головы. Как Пустомелько, взревев, как сирена, засадила Жуковой коленом в живот, и Жукова осыпалась на пол, открывая и закрывая рот. И что было делать Марку, который и мальчишеских-то драк не терпел с детсада? Он, уже привыкший успокаивать своих братьев на раз-два, нарисовал этим двум взбесившимся валькириям одну мысленную картиночку на двоих: как сидят они обе на берегу ласкового моря, вытянув загорелые ноги, и волны, зеленые, белоголовые, катятся к их ногам, и тепло, и солнце красное, закатное, в общем, вся эта ерундень, которую любят девчонки. И тогда Пустомелько пару раз вздохнула резко и подняла за руки с пола Жукову, и обе разошлись по своим партам, как будто ничего и не было, а класснуха, зайдя сразу после звонка, застала у доски бледного с прозеленью Марка, повторяющего: «Спокойно, спокойно, не надо, не надо, тихо, тихо».
Как такое рассказать, непонятно. Но Марк честно попытался.
Шикарная дама не дергала губой и брезгливо не кривилась. Она слушала Марка с жадным и хищным интересом. Марк осмелел и рассказал даже, что с некоторых пор не заморачивается с персонализацией утешительных картинок, а генерирует стандартные: типа сидит человек летним вечером у берега моря, в сосновом лесу, в березовой роще – и, это важно, с утра ему не надо рано вставать.
– С вами почему-то так не вышло, – совсем расхрабрившись, заявил он. Голос у него уже не сиплый, нормальный. – Может, вы просто природу не любите?
– Мне, – подняла брови дама, – приятнее, знаешь ли, думать, что вот такая я нестандартная. Забавно, я в это время никаких сосен с березами не видела. А во второй раз какая была картинка? Которая уже лично для меня?
– А вы что, не знаете?
– Нет. Я просто почувствовала… в общем, хорошо мне стало. Спокойно так. Что ты показал-то мне?
Марк рассказал и это. Дама потемнела лицом.
– Значит, я выхожу такая честолюбивая тварь, да? – тихо процедила она, не глядя на Марка. – Это уже неприятно.
– Вы не тварь! – горячо возразил Марк. Дама нравилась ему все больше и больше. – Вы…
– Не тварь, – продолжила за него дама. – И на том спасибо. Ты лучше скажи мне, дорогой товарищ, а можешь ли ты, наоборот, испортить мне настроение? Чтобы через пару минут у меня слезы из глаз потекли.
– Не знаю, – дернул Марк плечами. – Не пробовал никогда. А для чего такое делать?
Дама несколько секунд смотрела ему в глаза своими кофейными очами, да так пристально, словно хотела без приборов разглядеть глазное дно. Потом улыбнулась:
– Не пробовал – и хорошо. Может, и в самом деле не для чего. Еще придешь в гости?
– Приду, – быстро сказал Марк. Подумал и спросил: – А зачем?
– Ну вот! – хохотнула дама. – То «приду», а то – «зачем»! Сегодня же ты зачем-то пришел.
– Просто хотел спросить, чем я вам так не понравился, – честно ответил Марк.
– А, ты об этом. Я тогда просто кое-что увидела… Точнее, мне показалось. Я теперь понимаю, что показалось. Что до твоего «зачем» – мне было бы интересно проверить, есть ли у тебя еще какие-нибудь необычные способности. Или попробовать развить уже имеющиеся. В нужную сторону.
– У меня денег нет, – предупредил Марк. – А у вас прием дорогой. Мне и за эту встречу платить нечем.
– О, это ты не бойся, я со своих не беру, – махнула дама рукой. Ногти у нее выкрашены черным. – Может, кстати, и насчет твоей будущей профессии подумаем.
– Родители говорят, нет такой профессии: хороший человек, – хмуро пробурчал Марк.
– Может, и есть. Мы поищем. А пока дай-ка я тебе телефон запишу. Надумаешь зайти – звони.
Дама берет со стола блокнот, вырывает из середины листик и пишет на нем крупные цифры. А под ними имя: Ясмин.
Леся. Пластинка
О том садике, первом, помнилось, что в нем было хорошо. Что ехала в этот садик у папы на плечах, а справа грохотала машинами и автобусами дорога, и от дороги жестко пахло железным ветром и деловитой взрослой свободой. Что в садике ей кто-то улыбался и было там светло. И что в группе были качели, что сидела на этих качелях, и какие-то веселые маленькие люди их раскачивали и кричали: «Лесь-ка! Лесь-ка!», и от этого в животе было щекотно и приятно.
Потом Леся много раз просила снова отвести ее в тот садик, первый. Но папа махал рукой и бурчал непонятное, а мама говорила: ты что, не понимаешь, этот же – через дорогу. Она говорила: скольких трудов стоило тебя сюда устроить, ведь этот сад не от нашего завода, не от радиолампового, а от гидрухи, так что там в сто раз лучше, и игрушки, и все. И еще говорила: ты ж только один раз там была, в том первом саду, что ты можешь помнить, все ты выдумала, как всегда. А потом начала и вовсе говорить так: да не было, не было никакого первого садика.
В садике от гидрухи качели были только на площадках, и за них приходилось драться. Еще там был бассейн во дворе, но пускали туда раза два за лето, а в остальное время он пустовал и покрывался изнутри неровными полосками черной грязюки. Еще были веранды, забранные решетками. Леся один раз по секрету рассказала всей группе, что эти веранды – на самом деле тюрьмы, и по ночам в них сидят настоящие бандиты, но кто-то проболтался воспитательнице, и Лесю поставили в угол на всю прогулку. Прямо на веранде.
Леся ненавидела гидруху. Лежа во время дневного сна (на бочок, ручки под голову, закрыть глазки, все глазки закрыли!), она, пытаясь уснуть, представляла себе ее – ощерившуюся многосуставчатую тварь, подползающую к кроваткам. Почти подговорила белесую Будявкину с соседней кроватки не спать днем, а то придет гидруха и заберет. Будявкина держалась три дня, а на четвертый сказала: пусть забирает, я все равно усну. Лесе было тоскливо не спать в одиночку, и она все время будила Будявкину зловещим шепотом: «Идет, идет гидруха!» Тогда Будявкина пожаловалась воспитательнице, и Лесю поставили в угол. Сразу после полдника.