Убрал салфетку в карман. Осмотрелся по сторонам: бар почти опустел. Скоро утро.
– Разве может существовать воинская повинность в настоящем демократическом государстве? армия – это позор.
Со стороны туалета раздался звук бьющегося стекла. Я сразу понял, что это прогремели не разбившиеся пивные кружки.
– Доставай бинт, – крикнул я дремлющему бармену, нехотя открывшему глаза, и побежал туда.
Мой товарищ стоял на коленях, припав к стене, и держал за запястье вытянутую кровоточащую руку. На полу валялись острые блестящие осколки. Я упал рядом и посмотрел на его руку: несколько порезов на пальцах и рассеченная ладонь. Лицо товарища было бледным и, взяв его за волосы, я сильно потряс:
– Просыпаемся, просыпаемся.
Его замерший взгляд разбился, и он повернулся ко мне. Я уже слышал шаги спешащего бармена с упаковкой марлевых бинтов в руках. Я хотел сказать своему товарищу «Да что же ты делаешь», но вместо этого похлопал его по плечу и обнял, понимая собственное бессилие.
– Всё нормально? – с наигранной наивностью спросил я, стоя на улице и смотря на своего товарища, который разглядывал свою свежезабинтованную руку.
– Ни черта… – огрызнулся он сквозь зубы.
Я развел руками и сел на асфальт. Оно и понятно, что не всё хорошо: люди обычно не бьют зеркала, в которых себя увидели, или, по крайней мере, не делают это голыми руками. Он докурил, нервно походил около меня взад-вперед, потом прислонился к стене спиной и медленно опустился вниз, сев на тротуар. Мимо проехала машина. Темно, фонари так и не заработали. Легкий ветер разносил сырость.
– Знаешь, когда у тебя вдруг возникает чувство, что ты должен умереть прямо сейчас. Ну, иногда такое. Вот у меня снова. Я вспомнил свою мать в петле. Это был ужасный день. На завтрак перед школой был суп с отвратительными тефтелями. На моей ложке была царапина, когда я ел, то она проходила через всё моё отражение. Я помню эти детали и не забуду. Потому что день был ужасным. Плохое хорошо запоминается. Люди убивают себя, когда мы не обращаем на них внимания. А потом и мы умираем. Возможно, от этого же. Не хочу стать призраком для всех. Меня убьет одиночество. Мне страшно. Я обращал внимание на неё, но этого не хватило.
Он затянулся новой сигаретой.
– Плохое чувство. Это не игрушки.
Я сидел рядом и молчал. Его здоровая рука, державшая сигарету, потрясывалась. Он уже сказал о многом. Но это было ещё не всё. Я ждал, когда он продолжит.
Над нами загорелся фонарь. Он посмотрел наверх.
– Сирень, Сирень… Девочка моя… – с несвойственной ему нежностью сказал мой товарищ. – Знаешь, что стало с ней, почему она так внезапно пропала? Сколько уже прошло? Полтора, два? Моя Сирень… Я убил её. Вот этими самыми руками. Задушил, свернул шею, чтобы наверняка, и закопал около залива. Не хотелось, чтобы она была закопана еще живой. Надеюсь, вода не размоет тот берег в ближайшие пару лет.
Он не смотрел на меня, говорил с легкой ухмылкой. Помолчал минуты две. Проехала ещё одна машина. Он серьезно взглянул на меня:
– Шучу я, ШУ-ЧУ. Правда страшнее. Она жива, перебралась в Столицу, она там. А я здесь. Мы разбежались. У нее сейчас семья, она вроде женилась. Ну, я слышал что-то такое. Иногда я думаю о ней. Но я не могу вернуться, это невозможно. А если бы было возможно, то это неправильно. Она предала нашу любовь. Иногда я хочу, чтобы она была мертва. Это было бы проще, я бы горевал по ней мертвой, строя теории, как бы сложилось, будь она жива. «Господь так жесток, он разлучил нас…» Но она жива, и я знаю, как всё сложилось. По мертвым горевать легче.
– Ты ее любишь?
Он скорчил гримасу, пожестикулировал губами, сжал кулак и занес его над нами. Он смотрел на то место на тротуаре, куда ударит. Зубы сжаты до предела, на глазах выступили слезы. Он несколько раз механически ударил по асфальту, каждый раз поднимая руку в исходное положение и обрушивая ее вниз. Сигареты вылетели из его пальто, рассыпавшись на месте ударов. Мы были здесь одни, в окружении тысяч людей, живущих и пьющих в соседних домах. Но кто они для нас, если сидят за стенами? Последний удар. Кулак остановился на асфальте. Он посмотрел на меня. Я его никогда не видел таким уставшим. Лицо осунулось, кости черепа стали видны более отчетливо, рот потрясывается от напряжения, веки потяжелели, он побледнел, но рука его была тверда и непреклонна как сталь. Буквально за минуту он постарел. И только благодаря этому смог сказать:
– Да.
Мне показалось, что сейчас он убил ее.
– Я понимаю.
Мы сидели с ним еще несколько минут. Он приходил в себя. Я смотрел на фонарь над нами. Скоро отправляться в путь, нужно встретится с каким-то надушенным владельцем концертного помещения на Лиговке. Кто же встретится мне на нём?
Глава 2. Четыре левых часа
Вл – 31, Ва – 34, Х– 36, Вв, Д – 37.
Приезд Зарёва был обычен и предсказуем ровно до того момента, пока в пятничный вечер в «О, Рама!», обсуждая великих писателей, которые жили на ближайших улицах, Цвет не воскликнул:
– Мы устроим свои три левых часа!
Он даже вскочил на месте и поднял руку с вытянутым указательным пальцем, показывающим на потолок. Все собравшиеся снизу вверх посмотрели сначала на Антона, потом на его палец, следом на потолок со множеством лампочек и снова вернулись к Антону. Два ближайших столика тоже обернулись на этот резвый возглас и с интересом ждали продолжения. Цвет торжественным взглядом обегал недоумевающие лица друзей. Он, конечно, слыл авантюристом, но не до такой же степени: замахнуться на главную акцию ОБЭРИУТов.
– Свои три левых часа! – повторил Антон. – Сделаем… четыре часа искусства – новый век требует больше времени!
Три левых часа прошли 24 января 1928 года в нескольких улицах отсюда, вызвав большой ажиотаж. В тот день Введенский, Хармс, Заболоцкий, Вагинов, Бахтерев – светила Объединения Реального Искусства – вышли в народ, дабы произвести революцию. Хармс въехал на сцену, сидя на шкафу. Где-то за кулисами в позе «засадного» хищника притаилась балерина Попова, готовая при первом появлении Вагинова на сцене броситься к нему и начать танцевать. Пытаясь показать свою изюминку и одновременно не проиграть Хармсу в скорости (в случае начала серьезного заезда) Введенский влетел на сцену на маленьком трехколесном велосипеде – он был самим олицетворением серьезности. В тот вечер ОБЭРИУты и К° показывали крайне абсурдную пьесу и до невозможности реалистичный фильм. Получилась ли у них революция? Вне всяких сомнений.
– Понимаешь, – заговорил своим серьезным голосом Мирон Игнатьев, интеллигент от мозга до костей, сторонник классики и рифм. – Есть одна проблема.
Он посмотрел на собравшихся, несколько раз кивнул головой, подтверждая какой-то свой внутренний монолог, и разразился:
– Эти часы проходили в Доме печати, а там сейчас музей Фаберже. Частники нас не пустят.
– Да и черт с ними! – с поистине бушующим запалом, характерным для героев Гюго, ответил Цвет. – Найдем, найдем! И выступим. Без левых и правых – одним братством! Конечно, беспощадный зритель не даст нам поблажек за то, что мы только начинающие. Надо будет блистать всем, чем сможем!
– И даже больше! – взмахнул рукой Златоусцев.
– В память о Былых и с мыслями о Своих! – продолжал Антон. – А есть ли среди нас лидер? Нет.
– Все равны перед лицом Старухи! – подхватил Мир.
– Да, да, да! – кокетливо промяукала Маша.
– Даняяя, ты с намииии? – пропел Цвет.
– Думаю, да. Скажите что делать, поддержу, – как всегда просто ответил Брек.
– Коля?
Зарёв с ухмылкой посмотрел на друга.
Тот подмигнул и добавил:
– Без тебя никак.
Николай медленно кивнул головой.
– Ура! Ура! Ура! Все в бой! – подытожил своё выступление Цвет и плюхнулся на своё место.
– Только вот я через пять дней должен уехать, – опустив взгляд, сказал Николай. – Но в подготовке помогу!
– Слышали? – звонко зазвучал Машин голос. – У нас есть пять дней. На пятый – уже выступление. Никуда ты уехать от нас не успеешь!