Не умеют такие баланс держать. Все куда-то торопятся, жадничают. Нет оси, нет внутреннего стержня. Мотает их из стороны в сторону. Механизм разбалтывается – и летят с катушек. И эта такая же. Что купила? На лаковый ремешок позарилась?
Смутная смесь раздражения и умиления к маленькой, непрактичной, но красивой штуковине, к глупости и наивности хозяйки розово хлюпала, затопляя уши. И он, кажется, радовался ей, выдувая очередной румяный пузырь. Хоть бы думали, эти люди, что делают, искали опору. Ничего в жизни не понимают. Обобщение зацепило: он догадывался, что девчонка ни при чем, что это для Лериных ушей. Но ей часы выбирал он сам. А для разговоров с собой договорился на среду и пятницу. С Эвелиной.
Иван снова улыбнулся и поскреб ежик. Ладно, барышня, поправим мы твои часики. Тем более такие чистые. Даже обслуживать не надо. Не грусти, балерина. Может быть, поможем.
Иван счастливо потянулся и отправился спать.
Стоя в темноте у окна, он молился в колодец глухого двора: "Нет хищения в руках моих, и молитва моя чиста. Для чего ты стоишь вдали и
скрываешь себя? Доколе мне слагать в сердце моем день и ночь? Услышь голос мой – предстану пред тобою и буду ожидать. Призри, услышь меня. Я же уповаю на милость твою. Аминь".
Глава 2. Кресло
С раннего утра колдовал над голубыми часами в мастерской. Придя, запер дверь, повесил на ней табличку "переучет" и до обеда возился с осью: точил на станке, наслаждаясь точностью работы. Он был мастером высокого класса и понимал это. Не каждый будет нянчиться с мелкой непонятной деталью без гарантии. Руки-ноги можно подлатать, но если ломается хребет – откликнутся единицы. Он чувствовал в себе силы спасателя и креатора.
Когда стало темнеть, накрыл маленький механический город янтарной крышкой, бережно отполировал циферблат, положил законченную работу в теплый круг настольной лампы, налил себе кофе, распахнул стеклянную входную дверь, закрепил её крючком и встал с кружкой в проеме, совершенно ни о чем не заботясь, с удовольствием щурясь на людской поток, протекавший мимо.
Время шло, внизу загорался дополнительный свет. Он допил кофе, постоял ещё, придерживая за донышко остывающую чашку, снова обвел глазами группы людей на эскалаторах и площадках. Проводил подъемы и спуски стеклянных лифтов. Не споткнувшись ни на чем, еще раз осмотрел этажи. И с разочарованием и удивлением начал осознавать, что ничего необычного, видимо, сегодня не произойдет. Скользкая мысль просачивалась сквозь заслоны, развозя накопленную радость в нелепость. Целый день он шел по нарастающей к апогею, разгонялся, как аэробус на взлетке по направлению к феерии и сейчас, поднявшись в небо с грузом хлопушек и фейерверков, не видел возможности приземлиться. Его никто не ждал. Пункт назначения отсутствовал. Он вылетел в никуда.
Иван опомнился, повертел в руке, как будто только увидев, чашку. Стало холодно: по спине сквозило из ближайшего запасного выхода. Он неловко приступил на колено и пошел, прихрамывая, к стойке. Нашел подходящую коробку, положил туда часы, задвинул вместе с бумагами в ящик письменного стола, собрал инструменты, вычистил верстак и, осев, сгорбатился на крутящемся стуле.
Холод проползал под штанины, ступни сводило. Он встал, ещё раз прошелся по мастерской, проверил пальцем пыль, подергал ручки. Снял с верстака оргстекло, перенес на стол, перевернул на него стаканчики с инструментами, высыпал пинцеты, отвертки, ключи и наконечники и принялся чистить, перетирать и раскладывать по группам.
Плотная синева за окном сменилась жидкими чернилами, разбавленными молочными фонарными подтеками. Часы показывали десять, гремели закрываемые двери, мимо проходили знакомые продавцы и хозяева бутиков. Иван несвойственным ему нервным движением бросил последнюю деталь в стакан, выдернул из шкафа куртку, клацнул общим выключателем, шлепнул роллет и, прихрамывая, быстро пошел к выходу.
В магазин заходить не стал. Было слишком холодно. Хотелось одного: прийти домой, налить горячего чая и ни о чем не думать. Стараясь двигаться тихо, быстро пересек площадку, закрыл за собой дверь, скинул ботинки, плюхнулся в старое кресло, вцепился в деревянные подлокотники, задрал голову и, закрыв глаза, помычал. Сначала негромко. Потом сильней и разборчивей. Стало легче.
Он помолчал, прислушался к разрядившемуся пространству и помычал ещё, прицельно, гоняя из угла в угол тела пару пугливых паровых туч. Потом повернулся в сторону полочки секретера, к парням, но, ничего не сказав, лишь устало прикрыл глаза.
За окном колотили клюшками. Щелкали по его голове. В пустом вечернем дворе каждый удар по шайбе расщеплялся на десяток отраженных цоканий, поднимавшихся от коробки в дымный просвет между домами.
Иван встал, нажал выключатель торшера, достал из ровных рядов хрусталя в серванте граненую пивную кружку, сдул пыль. Принес из холодильника бутылку и перелил пиво в открытый бочонок. Подарок отцу от предприятия. Отец принес четыре штуки под новый год вместе с авоськой мандаринов, и Ваня был очень горд, что смог прочитать на донышке "тридцать пять копеек". Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть. Он поднял кружку выше и взглянул на дно. Так и есть, тридцать пять. И штамп знака качества. Такой, как ставила в его тетрадях первая учительница.
В тот же год он нарисовал схему расстановки стеклянных фигур на посудных полках, обозначив рюмки пешками, а офицерами – стаканы для вина. С тех пор в дислокации войск буфета ничего не поменялось.
Ему нравилось, когда мама перед большими праздниками ставила на большой круглый стол таз с горячей водой, щедро сыпала в него из картонной цветной пачки белую соду, погружала по очереди стекло и хрусталь, мыла, потом натирала до блеска так, что бокалы скрипели и взвизгивали, радостно звенела фужерами. Стекло ловило солнечные блики, а он чувствовал себя полным и счастливым. Потом они вместе выставляли посуду замысловатыми змейками и шахматками, разбавляя прозрачность толстыми лужами радужного цветного стекла.
Он тосковал по дому, по мальчикам. Распознавал такие дни по тому, что не хотелось здороваться с фотобумагой. На месте любопытных глаз, встречавших его каждый день, стояла цветная картинка с заломанными углами. Он не хотел с ней разговаривать. Он хотел их видеть.
Иван сидел в тишине, изредка стуча ногтем по боку кружки. Сквозь задернутые шторы просачивались прожектора спортивной площадки и цветные заплатки окон дома напротив. Жизнь напоминала ему размеренное качание множества маятников, толкающих плотный воздух. Однажды получив её единым взмахом невидимой и всевластной руки, люди, бойко и радостно звонкнув, начинают свой ход. Со временем размахи ослабевают, но по неумолимым законам в их сутках по-прежнему остается двадцать четыре часа – и мир начинает проплывать всё более медленно. Зимы становятся долгими, а разговоры неспешными. Он чувствовал и себя пролетающим в невероятной пустоте, откуда плохо, как в густом тумане, слышны голоса других.
Мы все подвешены на нити одинаковой длины суетной жизни, одной планеты, одних городов и стран. И качаемся на ней точно так же, как и наши соседи. А при падении у нас сломается ось, и мы встанем. Можно сколько угодно убыстряться, спешить и суетиться, но результат будет одним: ты не размахнешься шире, и бег твой будет постепенно угасать. Когда он думал об этом, ему казалось, что он видит начальный замысел и итог.
На боку торшера красовались зеленые кругляши и ромбы. Когда младшего спросили, что это, он, вытирая о штаны руки в зеленом фломастере, сказал: "Машины". Лера тогда рассмеялась и пообещала, что теперь каждый вечер, когда они будут включать лампу, торшер будет жужжать, как автопарк.
Губы сами собой растянулись к ушам. Каракули напоминали рисунки зеленкой. Когда он падал, мама брала темный пузырек с жидкой зеленью, обильно мочила в ней карандаш с ваткой и рисовала кружок на месте ссадины. А потом добавляла лучи или второе колесо – и Ваня ходил в зеленых солнышках и подводных минах. Иногда его друзья просили нарисовать им что-нибудь тоже – и мама рисовала.