Литмир - Электронная Библиотека

И запоздало сообразил, что вовсе никаким гробом его двинутое видение не было, а было и оставалось самой абсурдно-обыкновенной…

Всё той же сраной перевернутой урной.

То ли под происками белоглазой чуди, то ли просто так, потому что давно сошел с ума, он кисло передернулся, обложил себя матом, потряс по-пёсьи головой, ненадолго ловя вспышку просветления утопающего сознания…

Посредством которой уяснил, что находится не где-нибудь, а поблизости от этой своей квартиры, в загаженном проулке, огибающем ту стороной.

В чертовом мерзком проулке, к которому столь бесстыже и столь просяще понесли предательские лапы, напуганные поднявшимся морозом и принятым преждевременным решением податься в громкое Никуда да раз и навсегда изменить устоявшуюся злачную жизнь.

Осознание собственной никчемности и невозможности хоть сколько-то контролировать тело и мысли привело Алоиса в такое смятение, что, несмотря на лишающую мозгов болезнь и чумное бессилие, пригибающее к заснеженной земле, он развернулся, рассек воздух взметнувшейся следом полуночной гривой…

И, совершенно не ожидая увидеть того, кого увидел, встретился лицом к лицу со сраным…

Леоном.

Тот — тоже удивленный и тоже измотанный личными Фаустами да Мефистофелями — стоял, смотрел, хлопал зеленью странно выбивающихся из лютующего декабря радужек, пробуждая в стиснувшем кулаки мальчишке дичающее ощущение уносящего в третью параллель завихряющегося сюрреализма.

— Чего… уставился?! — вызывающе, хотя на вызов был способен мало, прохрипел Блум, стараясь задавить срывающийся с цепи позорный кашель. — Прекращай это нахер, пока по морде не получил! Меня бесит… когда на меня вот так… пялятся.

Внутри внезапно что-то сломалось, что-то покрылось седеющей пылью и сдвинулось с лунки заклинившего механизма, и юноша вдруг яснее ясного осознал, что в свете всех последних событий, в свете всего, что с ним случилось, он…

Он больше не страдал насчет этого рыжего придурка, больше не болел и не мучился.

Теперь, когда мироздание выгнало его пинком на улицу, когда подарило Тики Штерна — не важно, едущего сюда или нет, существующего в искалеченных снах или еще и в искалеченной реальности, — какой-то Леон — до нелепости обыденный мальчишка, мимоходом пересекший полосу задетой жизни — не значил ровным счетом ничего, но…

— Я… я искал тебя, Ал… — голос этого самого обыденного мальчишки подрагивал, неприятно скребясь по задутым и продутым ушам, а вот губы…

Губы с какого-то черта пытались…

Улыбаться.

Улыбка эта — виноватая, помятая, бездарно прикрытая провалившимся старанием её припрятать, задушить и скрыть — наотрез не вязалась со всем остальным, запутывалась в барахлящем сознании и заставляла бестолково и до пропащего глупо раззадориваться, вспыливать да дыбить шипящую статикой воображаемую шерсть.

— За каким… чертом? — набычившись, мрачно буркнул Алоис. — И сделай милость — не продырявь мне башку своим якобы несчастным взглядом. Пошел бы ты отсюда вообще, тупорылая рыжая скотина…

Скотина, однако, уходить явно не собиралась.

— А язык у тебя, оказывается, всё такой же сквернословный, да…? Но я… я просто слышал, что сегодня произошло, и…

Блум мгновенно подобрался и заострился в лице, поджилками предчувствуя надвигающееся неладное; в голове между тем встревоженно загудело, всплыло накормившими за день взбухшими впечатлениями, помнить о которых не хотелось до тошноты.

— И что? — серо да муторно рыкнул он. — Пришел поиграть в мать Терезу, что ли, и бедного меня пожалеть?

Алоис был уверен, что ни в какую точку не попал, но…

Куда-то всё же попал, потому что рыжая дрянь не стала ни отнекиваться, ни отрицать, а нагло, непробиваемо и с давящей на нервы улыбкой кивнула и…

Удумала, блядь, приблизиться: на шаг, на еще один шаг, на третий, на четвертый, на пятый…

Протянув порядком подрагивающую руку, вывернутую ладонью нараспашку в блудливом жесте растоптанного и наглухо отсутствующего доверия, выдохнула:

— Я… у меня никак не выходит прекратить думать о тебе, Ал. Я понимаю, я знаю, признаю́ я, что мне… нельзя, ни тогда было, ни сейчас подавно, мой дед, мой отец… Они никогда подобного не примут, оно им всю репутацию испортит, сколько раз они мне об этом твердили, но, Ал, Алоис, я… я… Я не могу вот так всё оставить, когда тебе даже некуда пойти. Я не играю в мать Терезу, я вообще ни во что не играю, я просто хочу… помочь…

Шестой шаг стал той — припорошенной до поры до времени песком да травой — пробудившейся миной, с которой у Алоиса рвануло картечной волной голову.

— Я знаю, я, честное слово, клянусь тебе, знаю, что… был не прав, что солгал тебе и предал тебя, но… Если ты простишь меня, если согласишься попробовать еще раз, я обещаю, что плюну на них, что как-нибудь смогу уговорить, поставить свои условия… Я что-нибудь придумаю, Ал, вот увидишь, только… Только не…

Это было худшее. Самое худшее, что рыжий ублюдок мог сказать.

И седьмой его шаг тоже был худшим из того, что он мог сделать, потому что если от вытянутой руки, почти дотронувшейся кончиками пальцев до ошпаренного лица, юноша лишь загнанно и брезгливо отшатнулся, то…

То от выпада следующего, уже откровенно попытавшегося его перехватить, пришел в паническую животную ярость.

Не рассчитывая оставшихся в теле возможностей и не думая ни о чём, кроме спасительной трупной галлюцинации с гробовой урной, стеной вставшей перед глазами, он сам налетел на не ожидавшего, наверное, Леона.

Сам врезал тому кулаком по морде, сам лягнул коленом под брюхо, сам вцепился промороженными до костей пальцами в шею, желая по-настоящему придушить, желая, чтобы весь сучий мир уже просто сдох и оставил его в покое.

Где-то на грани прожигаемого аффектом сознания Алоис смутно просек, что его тоже пытались поймать и повязать, его тоже старались стреножить и обезвредить; там же, прошив по нервам коротким болезненным импульсом, его, недопустимо слабого и измученного, действительно отшвырнули прочь, позволяя поздороваться взорвавшейся спиной со стеной.

Под ноги угодила та самая покойницкая помойка, подло укравшая остаточное равновесие; холодный кирпич встретился с разбившимся затылком, отозвался в висках рехнувшейся болью и дикой вколачивающейся пульсацией, перекрывшей сбойнувшее зрение липкой алой пеленой…

Когда Алоис разодрал глаза в следующий раз, тщетно пробуя подняться на невесть как успевшие подогнуться ноги, перед ним вырос Леон — распаленный, сумасшедший, лохматый, загрызенный собственной совестью и смешным сожалением о тех поступках, которые ему навязало трижды сраное многоуважительное общество.

— Тогда зачем… зачем ты мне пиздел… про свою чертову… учебу, блядь…? — по слогам выплюнул юноша, слизывая с губ подозрительное во всех отношениях ощущение протекающей крови. — Хотя понимаю… зачем… Твой дед — он же вроде тот самый… директор того блядушника… недобитого… откуда меня и выперли… ага…?

— Ага… только не надо… говорить о нём так…

Чужие руки коснулись шеи, чужие руки огладили содрогающиеся в кашле плечи и перетекли на щеки, принося вот только не предчувствие хоть сколько-то обволакивающего тепла, а жгучий льдивый смрад такого же льдивого бродячего сюжета.

— Да пошел ты… на хер… — Он мотнул головой, пытаясь стрясти доводящее до удушливого приступа неудобство. На непродолжительный миг справился и, вдохновленный и одновременно разбешенный, прошипел уже увереннее, тверже: — Сраный добрый дедушка не велел внучочку связываться с оборванцем из сраного недоброго приюта. Там блохи, там грязь, там мерзкие пидорасы. Они научат тебя дурному, например, как засовывать свою письку в немытую жопу уличного босяка! Внучочку нужно хорошее образование, внучочку нужны бабы, внучочку — флаг в руки и вперед в светлое будущее. Вот такое вот правдорубство, смешно… Только знал бы этот херов дед, что это именно его невъебенный внучочек на самом деле пидорас, который учит уличных босяков, как тем лучше раскорячиться, чтобы член пролез подальше в их грязную босячную жопу…

35
{"b":"726673","o":1}