Поерзав, посомневавшись, всё-таки не удержался, достал телефон, набрал непослушными пальцами:
«Я на месте.
Интернирование началось.
Здешние придурки всем своим сучьим видом распевают «хорст вессель» и безнадежно злят».
Ощущение было таким, будто Тики всё это время сидел на телефоне, попутно отрастив дополнительную пару рук, а заодно и подчинив себе все правила далекой связи — ответное сообщение пришло настолько быстро, что юноша даже дрогнул.
«Ох, держись, малыш…
Я знаю, что мои слова так же полезны, как и валерьянка в случае Джека Потрошителя, но я хотя бы с тобой.
Надеюсь, это что-то да значит.
В любом случае помни, что это всё не имеет значения.
Всё равно я тебя однажды — как только ты прекратишь упрямиться — заберу к себе, и обо всех учебах да прочих социально-казарменных выгулах придется позабыть, Beau».
Обычно Алоис на подобные заявления петушился, обычно огрызался и швырялся ноутбуками-телефонами, пока те не превращались в груду изжитых обожженных чипов, но сейчас отчего-то даже не рассердился, даже не фыркнул, даже не подумал окрыситься, вместо этого прикладывая все силы лишь на то, чтобы стереть с лица непрошеную улыбку.
Ему стало хорошо.
Ему стало настолько хорошо, что окружившие люди обернулись вдруг восковыми изваяниями под рукой той самой Мари Гроссхольм, должной укатывать такие вот реликты в сеть веселеньких музеев-Тюссо.
По углам забегали стержни астролябий и разрослись корни редкой скалистой розы, а потом…
Потом главная дубовая дверь, скрипнувшая голосами умирающих альбатросов — дурной знак, любой моряк об этом расскажет, — разразилась громом одного-единственного про́клятого имени, разом вырвавшего холодный ковровый пол из-под таких же холодных мокрых ног вызванного на эшафот подростка:
— Алоис Блум, прошу вас входить.
========== Разговор шестой. Weihnachtslied ==========
«Мы договаривались, что ты поведаешь мне обо всём сам, я знаю, но…
Я больше просто не могу ждать, юноша.
Как всё прошло?
И, что самое главное, с тобой всё в порядке?»
Алоис, слепо таращащийся в дисплей, шмыгнул носом и со всей силы прикусил от обиды и долбящейся в сердце истерики губы, протекшие приторным соленым вкусом на подбородок и лопатку языка.
Как бледный пиксель на фоне запущенной и пожранной вирусом программы, он тащился по петляющим улицам, пробиваясь через заваленный по горло снегом день, стискивал в дрожащих пальцах телефон и не находил в себе способности ни промолчать, ни ответить.
«Юноша… мальчик мой…
Ты понимаешь, что заставляешь меня сходить с ума?
Прошу, пощади мои нервы.
Скажи же хоть что-нибудь!»
Алоис бы хотел, Алоис искренне да отчаянно нуждался, но…
Но…
Будь проклят тот, кто дал ему его имя. Будь проклят тот, кто создал его такого вообще!
Мимо сновали пестрые и ватные чудаки-инопланетяне, повылезавшие со страниц Жюльверновских книг: эти, созидающие, носились по улицам, подставляли каждому прохожему под нос картонную коробку для подаяний, кричали о бедных детях и собаках, размахивая желтым призывным колокольчиком.
Коробка прошлась и перед носом Блума, но, грубо отбитая, лишь звякнула секундными монетами да одной-двумя пятиевровыми купюрами — лис в фетровой шляпе, навострив хвост и усы, укоризненно покачал головой, ставя в бланке напротив и без того ненавистного имени очередную отрицательную галку.
У Алоиса не было денег, у Алоиса не было ничего, и пошли бы они все на хер со своей раздачей милостыни птицам, оленям, шоколадным бомжам и хрен знает кому еще!
Мальчишка злился, мальчишка рыдал, ковылял сквозь снег, смешанный с песком и солью, и проклинал всех и вся, с глупой детской надеждой уповая натолкнуться на выход, на спятившее самотканное чудо…
Но в силу того, что это самое чудо он оголтело да самоубийственно отталкивал прочь, надеяться было бесполезно, и распевающая гимны зондеркоманда продолжала подталкивать в спину, заставляя ускорять сбивающийся метелистый шаг.
Чуть погодя, так и не добившись письменного ответа, зазвонил телефон — глухой вибрацией в кулаке, нервным током по сотряхнувшимся жилам.
Тики мучился, Тики рвал и бесился, Тики, кажется, действительно боялся его потерять или упустить в безликой черной толчее…
И у Блума хватило смелости лишь на то, чтобы на секунду принять пьянящий входящий вызов, но не успеть даже услышать, не успеть ничего, кроме как тут же отключить тот обратно, в неистовстве замотав одурманенной головой.
Он не мог, не мог он взять и…
Не мог!
«Я всё провалил, — дрожащими пальцами, скрученными болью, застывшей сыростью и холодом, кое-как набрал он. — Напишу тебе позже. Извини за это. Мне надо тащиться отчитываться за это свое блядское по всем пунктам поведение, как они его назвали».
Сообщение задумалось, поволновалось на сетевых волнах, но всё-таки — иначе и хренов телефон полетел бы под колеса месящих грязь железяк — отправилось в плавание, донося до несчастного адресата соленое послание в запечатанной зеленой бутылке.
Алоис, утерев кулаком нос, чихнул.
Сглотнул засевшую в горле ангинную боль.
Почувствовал, как ему отчего-то становится до невозможного жарко, будто отколовшемуся куску планетарного Марса, облученному радиационной бомбардировкой прибывшего порезвиться космического судна.
Ему исступленно хотелось увидеть прежнюю осень в полусвете уютных домашних стекол, но заместо неё он видел приглашающие вывески похоронных бюро, агентств по изготовлению могильных плит и надгробных мемориалов. Заместо того, чтобы слышать привычную бессмысленную ерунду о том, что некто опять изменил яблочной шарлотке с лимонным пирогом — слышал шепотки лежащей у ног зимы, предрекающей, что в её угодьях скоро кто-то умрет, потому что снегу нужна жертва, потому что рябина не красная, а кровавая, и потому что…
Потому что то, что нёс в себе дикий бледный мальчишка с дикими мокрыми глазами, нельзя было сказать ни в сказке, ни по ночному каналу для мечтающих совсем о другом людей.
Потому что шайтановым детенышам с разрезом вскрытой угасающей души нельзя так долго оставаться неприкаянными.
Потому что те, кто не принимают случившиеся чудеса, в конце концов лишаются и всего остального, ненароком задетого тоскливым дыханием умирающего за ненадобностью грустного чуда.
И это — правило большого взрослого мира, допрыгавшийся и долаявшийся несмышленый щенок.
Это — закон всякой болезни, встречаемой на омытой леденью беспризорной улице.
Это отныне — избранная тобою и для тебя жизнь.
Паучья сеточка-связь в пространстве взрослых реалий работала быстро, ладно и по пересчитанным спицами платным секундам, с наслаждением топча и подчиняя тех, кто взрослым по меркам жестоких всевидящих пауков — еще или вообще — не являлся.
В одно мгновение Алоис, невменяемо восседающий на верхушке горной лунной гряды Гейла и отрешенно любующийся иллюзорным черным небом, в котором догорали последние отблески гвоздичного заката, а над дальними пиками крутилась да пульсировала единственная звездочка, воспевающая гимн: — «Люди, я ваш единственный дом!» — вдруг очутился в сердцевине этой самой паутины, раздавленный и пронизанный прошедшимися вдоль и поперек каблуками.
Оказалось, что он завалил чертову сессию даже до того, как переступил порог неодобрительно лупящего глазницы университета: перепутал все даты, пропустил успевшие отгреметь экзамены, не догнал необходимого количества четко выверенных и отмеренных страниц. Выслушал на повышенных тонах, что если не смог справиться сейчас, то и подавно не справится в конце года, когда к первой части курсовой прибавится вторая, создавая единого двухкостного монстра из сшитых и перешитых многолистников.
Продолжал, будто не осознавая, в какую передрягу угодил, грубить, продолжал огрызаться и нисколько, ни разу не раскаивался, пусть и уровень отшвырнутой на преподавательский стол работы походил на неудавшуюся злую шутку.