Но тело, охваченное иной проказой, не подчинялось, тело старательно и со знанием дела — хотя кто бы знал, откуда это знание взялось… — наполнялось сладкой истомой от бесчинствующего фантома-Тики, и в паху снова ныло, снова горело, снова просилось в чужую ладонь, наполняя кровь такой жаждой и таким запахом почти-почти принятого за добрую волю блуда, что одурманенный Алоис позволил себе застонать и перевернуться на живот, утыкаясь носом в белую подушку.
Отрешенно подумал, что той до обидной дрожи и тихого щенячьего скулежа не хватает вишнево-табачного придыха, мазнул по простыне колотящимися в промозглой агонии руками, продолжая и продолжая представлять Лорда, который, окончательно обнаглев, практически на пожизненных правах поселился с ним рядом, при этом вроде бы совершенно не переступив — и это, пусть мальчишка и не признавал, совсем не радовало — никаких границ.
Оглушенному Алоису даже почудилось, будто под посторонним приблудившимся весом скрипнула податливая постель, будто к спине прижалось чужое неуемное тело, будто шею вновь обдало нетерпеливое свистящее дыхание…
Ни черта подобного у него с Леоном никогда не было.
Вообще ничего не было, если не считать редких смазанных поцелуев да наглой руки, единожды опустившейся на смятый под джинсами член; тогда рыжий ублюдок старался, лапал, говорил ему на ухо всякую хренотень, разве что из кожи вон не лез, хотя, может, как раз таки и лез…
И хоть частично было по-своему приятно, хоть у Блума относительно встало и требовало заманчивого продолжения, сам юноша не смог расслабиться даже до того, чтобы продвинуться дальше вот этого детсадовского, в котором пришлось сидеть скованным напряжением идиотом, беспокойно колотить по чужой ладони, шипеть, рычать и так в итоге и не кончить.
В конце концов Леон оскорбился, разозлился, всё бросил и ушел, а Алоис остался кусать губы, застегивать ширинку и беситься, проклиная всё настолько, чтобы после еще почти с месяц отказываться появляться рядом с треклятым морковным кретином, потому что…
Потому что если уж начал, если полез своими хреновыми лапищами, то не трепался бы о погоде-солнышке-вон-той-тупой-бабе-с-сиськами, а хоть что-то попытался сделать, сраный тюфяк.
У Алоиса же, чтобы самого по себе, обычно не стояло, не тревожило, не просыпалось.
Сам по себе он являл ту крайнюю степень мифического и мистического асексуала, в существование которого никто не желал верить, дабы не подрывать собственных заболоченных мировых устоев, в которых испокон веков правили голые телеса да взвинченные мокрые гениталии, но сейчас…
Сейчас, едва только представив Штерна, едва ощутив его потенциальное дыхание между лопаток и руки на рёбрах, юноше почудилось, будто он вот-вот свихнется от навязчивой тягучей боли.
Мужчина в его воображении стиснул ему коленями узкие костлявые бёдра, оцарапал ногтями плечи, хищно и без церемоний укусил за ухо. Приподнялся, приподнимая заодно и его, скользнул ладонью по животу и ниже, расстегивая саму по себе просящуюся в пальцы ширинку…
Алоис, слетая от всего этого с зарвавшейся зараженной орбиты, вонзился зубами в подушку, зажмурился…
И яснее ясного сообразил, что, забравшись под застежку распахнутых джинсов, сомкнул на собственном члене трясущуюся до последней жилы ладонь, принимаясь торопливо и угловато скользить по стволу срывающимися дрожащими пальцами.
Тут же стало так стыдно, так мерзко, так паршиво, что он поклялся ненавидеть себя вечно, если немедленно не прекратит сорвавшегося с цепи непотребства и не уберет распроклятые руки прочь, но те, подчиняясь уже вовсе не ему, а подкравшимся со спины ночным демонам и прихоти чужого наливающегося желания, не собирались ни покоряться, ни обращать на глупого мальчишку ни малейшего выпрашиваемого внимания.
Ладони — к первой безапелляционно примешалась вторая — скользили, неумело очерчивали прорисовавшийся рельеф, обводили уздечку и наглаживали истекающую влагой головку; бёдра, включаясь в затягивающую игру, непроизвольно задвигались тоже, вдалбливаясь членом в подставленные ладони-кулаки, пачкая мокрой смазкой простынь, сокращаясь от непостижимого ощущения пустоты внутри и сведенных в желании мышц…
Алоис, убитый всем этим до самого освежеванного нутра, тряхнул плывущей куда-то не туда головой, хрипло простонал, инстинктивно облизнулся…
А после, где-то совсем там же, застыв с простреленным на рваные куски сердцем, увидел перед собой никогда прежде не встречаемую оскаленную Штернову улыбку, и в тот же миг, крепче сжав не подчиняющиеся пальцы, тихо-тихо всхлипнул, выгибаясь всем надломленным существом и со стоном кончая в елозящую по простыне ладонь.
Тело его билось и исступленно пульсировало, тело постигало не испытываемый ранее аффект, тело буквально сходило с ума, в то время как по успокоенным венам и жилам начинал дрейфующее плавание разгоревшийся укоряющий стыд…
Правда, еще до того, как юноша успел задуматься, осознать, принять и поддаться ему, до того, как в полной мере понял, что вообще натворил, даже до того, как смог поднять и отереть как следует руки, он, лишь кое-как пошевелившись и бессвязно прошептав заветное имя заплетающимися губами, провалился в следующий на очереди сон, позволяя отяжелевшим векам сомкнуться, наконец, под зализывающим прозрачным весом.
…В том сне на престоле из красных тряпок и сложенных бычьих костей снова восседал господин Звездочет, удерживающий в руке кубок из налитого золота да отшелушивающейся меди.
Кубок тот сиял, но глаза Штерна сияли ярче, и Алоис, который черт поймешь что делал рядом с Лордом, рассевшись на маленьком квадрате белого коврика, смотрел снизу вверх недоверчивым разлапистым прищуром, отчего-то не смущаясь, что одежды на нём не было, между ног болтались обнаженные яйца, а мужчина задумчиво проводил кончиком пальца по каемке то ли пустой, то ли всё-таки полной чарки, неторопливо облизывая припухлые губы.
Алоис никогда ни к кому не обращался и никогда никого не трогал, но на сей раз почему-то изменил самому себе: поднялся, отряхнулся от налипших на тело ничейных бахромных ниток, запрокинул за спину отяжелевшие волосы и, недолго помявшись, всё-таки нарушил ее, тонкую молчаливую грань.
— Что ты пьешь? — спросил он, понимая, что действительно заинтересован такой вот насущной ерундой.
Тики на его вопрос проявил искреннее, да всё равно не очень, удивление: приподнял брови, хищно осклабился, а потом вот спрыгнул с трона, размял кости и, мягкой плавной походкой, точно большой опасный кот-гепард, подтек близко-близко, смотря на отведшего взгляд мальчишку томными соблазняющими глазами.
— Это раскаяние матадора. Его, стало быть, кровавые слёзы, — как-то сплошь чокнуто пояснил звездный король, присаживаясь перед юношей на корточки. — Редкостная дрянь, но мне, веришь или нет, время от времени полагается испивать подобные штуки.
— Почему? — недоумевающе спросил Алоис.
Он стоял, поджимал пальцы беззащитно голых ног и наблюдал в нетерпении, как Тики, обдав дыханием чресла, поддался ближе и, коснувшись поцелуем внутренней стороны бедра, взял его член в рот, заставляя тут же прогнуться в позвоночнике и с прострелившей вспышкой ухватиться за волнистые космы, притягивая до неразрывного контакта… теснее.
Горячий рот ни увиливать, ни медлить, ни играться не стал: охотно сомкнулся на всей длине, окутал влажным ласкающим теплом, пробудил волны пронзивших кожу мурашек…
И только тогда забывшийся Алоис узнал, что он уже не стоит, а откровенно и безостановочно летит навзничь, распластываясь под лордом Штерном беспомощной и беззащитной жертвой, над которой тот — внезапная глыба из искрящейся силы и перемыкающего желания — навалился сверху доводящей до беспамятства животной скалой.
— Потому что я, как ты и сам догадался, мальчик мой, есть ни кто иной, как повелитель мух, — нараспев отозвался Тики. — По крайней мере, вынужден им быть, и с этим поделать не могу позорнейше ничего.
— Почему…? — с придыханием повторил Алоис, покорно раздвигая длинные охочие ноги.