Литмир - Электронная Библиотека

…Бедный Юлиус… — подумала Эвангелина без печали, но и не равнодушно. Она встретилась с отцом не после долгой разлуки, и потому встреча прошла проще, чем с другими, с собой, например. С Юлиусом она была последние годы и поняла очень четко, что без него, пожалуй, не смогла бы прожить столь долго и еще собраться приехать сюда. Но явный образ его она забыла. Она с любопытством рассматривала его теперь. Странно, что всегда и везде считается, что угодливость должна вызывать брезгливость или жалость, в крайнем случае. Тут, в лице Юлиуса, ОНА ПРИВЛЕКАЛА. Хотелось любить этого человека, быть с ним добрым, смотреть на него добрыми глазами, потому что и он был добр — и потому угодлив. Да и не то это слово — угодливость, это желание, чтобы всем было по мере возможности хорошо на этом трудном свете.

Эвангелина все смотрела и смотрела ему в лицо, и гладила его взглядом, и внятно говорила ему то, чего не сказала тогда, когда была глупой и надменной, и что пришло к ней сейчас, а вернее, еще в Париже. И, наверное, все равно, когда это приходит, лишь бы пришло, и, возможно, ему так же хорошо от этого и теперь, как если бы это случилось все раньше, в его еще жизни. Она вынула эту фотографию из ложа, хотя не осознала, зачем это делает.

Потом пошли неинтересные ей страницы, заполненные малознакомыми или вовсе незнакомыми людьми, какими-нибудь родственниками Томасиного Тимоши, или Триши. Эвангелина тоже не запомнила имени покойного Томасиного мужа. Но ей это и не было важно.

Страницы альбома падали и хлопали как надгробные плиты. Все снова уходили, чтобы никогда не вернуться. И только еще одна фотография удивила Эвангелину и остановила надолго. Сначала она не могла понять, отчего так знаком ей офицер, стоящий под руку с молоденькой дамой у того же стола в ателье мсье Соловейчика, опираясь на эфес шашки. Дама была не очень красива, бледновата, видимо худовата, с тонкими чертами лица и узкими глазами под пенсне. И когда Эвангелина вспомнила, кто эти двое, ей показалось: они вошли в дом и стоят вдвоем за ее спиной и от их дыханий колеблется воздух. Они стоят, и именно они велят ей думать о том, что же все-таки произошло с ее жизнью и почему, и можно ли это понять простым человеческим, к тому же не очень большим, разумом. На этот счет Эвангелина не обольщалась.

Перед нею был Шурочка Ипатьев, ушедший из мира более полусотни лет назад, забытый всеми и всем. А тут он стоял веселый, лихой, при всех регалиях, перед отправкой на фронт, со своей Верочкой, только что венчанной женой.

Эвангелина вздрогнула, машинально обернулась.

…Боже… подумала она, почему именно он здесь? Значит, я его любила, а никакого не Машина?..

Эвангелина не знала, что перед ее приездом снимок был извлечен из старой лакированной сумочки, в которой долгое время Томаса носила ее письмо. Фотография Шурочки лежала под подкладкой и помялась по углам. Она лежала под подкладкой, зашитая на долгие годы, а почему, Томаса и сама не смогла бы объяснить. Просто однажды Трофим, разглядывая еще их, Болингеров, семейный альбом, спросил: а что это за офицерик? Томаса ответила, что это муж их знакомой, и Трофим снова спросил — так, от нечего делать: беляк? На что Томаса не могла ответить, а покраснела, потому что вспомнила и рану Шурочки, и разговоры вокруг. Трофим нахмурился, тоже покраснел, по причине вспыхнувшего в нем возмущения, и велел Шурочку с Верочкой немедленно изъять. Что и сделала бы Томаса, не будь Шурочка умершим. Она бы просто выкинула фотографию, но теперь взяла кусок картона из рук Трофима и долго не знала, куда его спрятать, но потом вдруг зашила в подкладку сумочки, новой, красивой лакированной сумочки, которую привез ей Трофим из командировки и с которой Томаса старалась не разлучаться по причине ее красоты, а теперь вот и из-за тайны. Так и лежала фотография до той поры, пока подкладка не порвалась и фотография не вывалилась. Тогда Томаса ее снова зашила, уже как бы по неписаному, но строгому закону. Перед приездом сестры она вынула ее из тайника, потому что вспомнила, как Эва бегала к Верочке, и как с горящими глазами говорила о Шурочке, и как испугалась его смерти от раны.

Эвангелина смотрела на Шурочку и думала о том, сколького он не узнал и сколького скоро уже не будет знать она. И что о Шурочке можно сказать, что он и красив и благороден. А светлые его глаза жестоки и веселы, и, кажется, такой человек должен быть сделанным из железа, и судьба его должна быть так же весела и лиха, как и глаза, а жизнь длинная и разудалая и полная приключений, хотя рядом с ним тихая некрасивенькая жена. Все получилось наоборот. Девочка-чернушка, робко в те давние дни смотревшая на Шурочку, была вся неземная, и чудилось, что она вот-вот улетит куда-то и не вернется на землю никогда, потому что земля не для нее, а он будет месить грязь всех земных дорог и вспоминать эту девочку. Девочку, а не жену. Месить грязь и вспоминать. Так думал уже в бреду сам Шурочка. Так ему виделось. Грязь дорог, грязь дорог и вдали девочка, уходящая девочка со светлым лицом. А на самом деле уходящим был он. А девочка месила грязь дорог почти всего мира. Но только не своей земли. Вот так своенравно расправлялась жизнь вместе со смертью с людскими судьбами и представлениями.

Эвангелина держала карточку перед глазами, и она расплывалась от набегающих и тут же уходящих слез, потому что менялись ее мысли, носились одна другой сумбурнее и вызывали противоположное.

…В парке она видела и мамочку, и тетю Аннету, которые медленно шли по параллельной аллее, и если бы они взглянули вбок, то увидели бы Эву. И все было бы по-другому, потому что они решили ее судьбу и шли умиротворенные. Зинаида Андреевна тем, что наконец-то ее заставили простить старшую взбалмошную и она сможет собрать остатки своей семьи и решать, что они будут делать дальше. Тетя Аннета была несказанно рада, что не только придумывает добрые дела, но и творит их в жизни. Довольные своею справедливостью, они не глядели по сторонам и не видели ни параллельной аллеи, ни Эвы. Она бы тоже не увидела их, если бы не отвернулась от метущего снега, не увидела бы, потому что была в состоянии тяжелого плывущего восторга, который влек ее дальше и дальше, вызывая пустую, как бедняцкие щи, радость, что вот она ушла — и все видят это. Ушла и ушла. И не вернется! Ах какие легкие в этом возрасте «не вернусь», какие прелестно-лукавые, изящные! Вот и не вернулась.

Снег мел и мел в лицо, и оно было у нее все мокрым и холодным, и когда она отвернулась, то и увидела мамочку и тетю Аннету. Увидела? Ну и что? Веселое — НЕ ВЕРНУСЬ! — влекло ее, и становилось хорошо, почти тепло. Тяжести ухода не было, не было самого ухода; шуточка — НЕ ВЕРНУСЬ! И чем дальше убегала она, дыша уже как загнанный волк, тем смешнее становилось убегание, несерьезнее и вместе с тем значительнее по самому весу. А вот и убегу, а вот и не поймаете. Спрячусь за елочку-сосеночку, дотемна просижу. Нааукаетесь!

Так, не останавливаясь, без сердца уже, с хрипом в горле, добежала она до пристани. Река давно встала, и паромщик возил на тот берег на розвальнях, чутко обходя слабые места. Розвальни стояли у берега, и народ там был, и паромщик уже собирался тронуть лошадей, она без сил махнула рукой, и на этот миг перестал вдруг снег, и ее на розвальнях увидели, и паромщик обождал. И пока она спускалась-скатывалась по обмерзлому берегу, ей хотелось или казалось (или и то и другое), что сзади стоит кто-то и вот-вот крикнет: а ну-ка домой немедля! И оттого она торопилась и вместе была замедленна, заторможенна так, что возница прикрикнул: а ну, девка, давай не задё-оржива-ай! Что-то стукнуло в ней, как в дверь ничейная рука, — послух только, — остановиться бы, но она уже сидела в кошеве, подобрав ноги, а вокруг размещались бабы с детьми и два солдатика.

Так и в поезд на Петроград она села, схватившись за чью-то руку, торопящаяся и замедленная. В поезде она вдруг, правда не окончательно, но поняла, что делает дело самостоятельное и непонятное. С горячим, враз выступившим потом она вспомнила, что денег у нее нет совсем, нет документов и вообще нет ничего, кроме того, что на ней надето. Но тут же она вывернулась — едет к тетке, дальней, двоюродной, которая живет на Шпалерной. На Шпалерной? Да. На Шпалерной. И пусть поищут, и пусть найдут, а уж тогда она поплачет, взапуски. И ее будут все утешать. Ей стало снова весело и снова несерьезно: бегу-у-у!!! Ночью ее прижали куда-то в угол, и кто-то пытался содрать с нее одежду, для чего, она не поняла, дремала, голодная и разбитая. А кто-то другой отговаривал того, и она из его слов поняла, что хотел ТОТ. Она задрожала и стала горячо молить Бога, чтобы он позволил ей дожить до утра, и утром, не сходя с поезда, она уедет обратно в родную сторонку и приползет в дом тети Аннеты на коленях. Тот, что уговаривал, победил. Мужики захрапели и ночью ее не тронули. Билетов никто не спрашивал, никто в вагон не входил, и были ли вообще билеты… Поезд пришел на вокзал, и вместе с теми, кто ехал, Эвангелину вынесло из вагона и понесло против ее воли на площадь, где бурлила толпа, неслись извозчики. Надо было идти к тетке. Где Шпалерная, она не знала, а спрашивать поначалу боялась, потому Шпалерную Эвангелина нашла почти ночью. Она стучалась в двери домов и квартир и спрашивала, не живут ли здесь те, кого она искала. Двери обычно не отпирались и, не дослушав ее вопроса, из-за цепочек говорили: нет. А если кто и открывал чуть-чуть, то тут же захлопывал, потому что таких барышень в мерлушковых шапочках в те времена водилось много, и не всегда их приход означал доброе для жителя респектабельной квартиры. Такие барышни быстро втянулись в мужскую работу. Она уж и плакала перед дверьми. Но двери оставались равнодушными, и можно ли было их в том винить? Лучше не прислушиваться к ночным плачам и скорее уходить в глубь квартиры, чтобы, не дай бог, не пришла жалость к странной девушке, которая вот уже в которую квартиру стучится и звонит и спрашивает, не здесь ли живет ее тетя.

74
{"b":"726667","o":1}