…Ничего прежнего больше не будет… — подумала она твердо, будто кто-то ей сейчас это подсказал. Стало ей больно? Скорбно? Холодно? Нет. Она узнала об этом и никак не обдумывала этот факт. Не будет.
И все.
Ее удивило, что Фира так долго не появляется в комнате. Удивило и радовало вместе. За окном брызнуло, будто разбили стекло. Это вспыхнуло солнце. Она обрадовалась солнцу так, как никогда раньше в жизни не радовалась ему. Но сразу же за радостью ворвалась, вомчалась тоска об отце, повисла, как черный креп в душном холодном сыром воздухе дома. Теперь надо было бежать к Фире и, уткнувшись ей в подол, плакать, как в детстве, и бормотать непонятно горестное, а Фира чтобы понятно и ясно все объясняла и тем утешала.
Эвангелина вскочила с дивана и, не одеваясь, помчалась в гостиную к Фире. Но Фиры там не было. Не было ее и на кухне, и в мамочкиной комнате, и в детской. Может быть, она в магазине, но туда Эвангелина не посмела зайти и только тихо позвала: Фи-ира!
Фира не откликнулась, и тогда Эвангелина заметила, что на вешалке нет Фириной теплой военной шинели. Эвангелина удивилась, но потом разумно рассудила, что Фира, не желая ее будить, ушла по делам. Господи, как просто! И Эвангелина рассердилась на себя за свое удивление и подозрения. Она стала такой подозрительной! Не хватает теперь еще того, что по поводу каждого малого проступка она будет раздумывать и решать, что за этим кроется. Ничего. Вот ничего.
Целый день провела Эвангелина в доме. Странно и бесцельно. Не одеваясь. Присаживалась за столы, ложилась на диваны, валялась на оттоманке, сидела в креслах, зажигала и тушила свечу. Она оставляла везде следы своего присутствия. Не думая этого делать, она будто связывала себя с домом семьюдесятью печатями. Не осталось вещи, которую бы она не потрогала, к которой бы она не прикоснулась. Только не пошла в магазин. Улыбалась себе в зеркало, проходя мимо. Это было тихое и блаженное состояние посторонности всему. В дверь стучали. Она не открывала. И не смотрела вслед тому, кто стучал. И не гадала, кто бы это мог быть. Сегодня ей было все равно. Но она знала, что завтра все будет по-другому. Она встанет, будто скованная железом, тщательно и быстро оденется и выйдет на мороз ранним синим утром. Она подойдет к дому тети Аннеты и станет за углом дома, и тогда те, кто будет выходить из дома, не увидят ее и она сможет пойти с ними незамеченной. Может быть, кто-нибудь ее и увидит из знакомых, но она приложит палец к губам, чтобы они, хотя бы пока, не шептались о ней и не шептались слишком громко, чтобы не услышала мамочка или Томаса. Все завтра. Все. И железность, и палец у губ, и ни единого вскрика или плача. Мамочка обернется, конечно. Увидит ее. Или Томаса. Но ХОТЕТЬ этого Эвангелина не будет. А сегодня она дома, и дом этот только ее, где сегодня был Юлиус. А завтра… И потом, потом… Она, возможно, выйдет замуж за Машина и уедет с ним в Петроград. И там постарается никогда не вспоминать все то, что происходит с нею сейчас, здесь. А как они с ним станут жить? Как мамочка и Юлиус? Пить чай с вареньем по вечерам? Читать вслух? Может быть, он станет учить ее новому этикету? Или водить к своим друзьям, чтобы она там училась, как надо вести себя в новом обществе? А какие у них будут жены? И что с нею будет!
Наконец Эвангелина устала и заснула. А проснулась уже в темноте, и ужасная слабость окутывала ее. Дом был темен, пуст и холоден. Хотелось заплакать, но не получалось. Она закрыла глаза и представила, что все дома, и она прилегла на диван перед ужином, и ей хочется спать и спать, а мамочка не позволяет спать перед закатом, и Эвангелина делает вид, что не спит, старается что-то отвечать, смеется в полудреме — и блаженно засыпает.
Фира ушла домой, к себе, в дом аптекарши, хоть минутку погреться и попить чаю. Она ожесточилась против Машина и этого не выдержала. Села в кухне на табуретку и заревела. В голос. Она ревела все громче, даже начала понемногу причитать. До того ей было обидно. Хотела бы перестать, да слезы так сами и рвались наружу. Тут на кухню зашла аптекарша. Она стала у притолоки и покачивала головой, не произнося ни слова. И увидев это, Фира снова зарыдала. Так действует публика. Тут старая аптекарша подползла на своих корявых, старых, больных ногах к Фире и, обняв ее за голову, стала покачиваться вместе с Фирой и Фиру успокаивать и говорить:
— Ой, Фирочка, какая же ты хорошая девочка (для аптекарши Фира была не старше Томасы), таких, как ты, поискать, разве найдешь теперь, разве найдешь…
Эти слова удивили Фиру, и она приостановила свой плач. Аптекарша же с одышкой подтащила к ней табурет, села и, тяжко, с хрипом дыша, сказала, начиная, видимо, какой-то интересующий ее разговор.
— Только подумай, была какая семья. Дети чистенькие, цветочки, а не дети. Сама красавица, муж, правда, всегда был слабенький, как говорят, не жилец, а?
Фира совершенно перестала рыдать и пыталась понять, о чем и о ком хочет сказать аптекарша. Но не спрашивала, а ждала, когда же само все узнается. Фира знала закон — спросишь, спугнешь новость, и улетит она, и не скажет ничего человек. Потому и притихла Фира. Но замолчала и аптекарша, ничего не слыша от Фиры, потому что у аптекарши был свой закон: сказать немножко новости и ждать, пока другой продолжит, не выноси сразу все, что знаешь, или подожди вопроса, чтобы интерес не загас. Так они и молчали, только аптекарша покачивала головой. Она покачивала ею еще и от древности, потому что шея уже не выдерживала мудрости этой головы. Тогда Фира все же спросила:
— А что?
Этого было вполне достаточно для аптекарши, которая не могла уже молчать.
— Я знала, — сказала аптекарша, — что ты их любишь. Как ты заботилась о девочках! Даже когда ушла от них, правда же, Фира?
— Ага, — сказала Фира, не понимая ничего.
Аптекарша знала о смерти Юлиуса и думала, что Фира плачет о бывшем своем хозяине. Удивилась и была тронута такой преданностью. Аптекарша хотела вместе с Фирой повспоминать старое доброе время, когда их городок жил тихой и единой жизнью, где все знали друг друга, и все друг другу сочувствовали, и друг другом интересовались. Вот о чем хотела поговорить старая аптекарша. Но почувствовала, что Фира то ли чего-то недоговаривает, то ли никаких подробностей о теперешней семье Болингеров не знает. И тогда она сказала:
— Жаль Алексея Георгиевича, такой приятный был господин и вежливый. Я тебе говорю, самый вежливый в нашем городе.
Тут Фира охнула и кое-что сообразила.
— Неужто помер? — спросила она аптекаршу.
— А ты не знала? Ты не о нем плакала, когда я пришла? — в свою очередь удивилась аптекарша.
Фира фыркнула.
— Очень мне надо по ем плакать. Нагрешил много, вот и прибрался.
— Ой какая же ты злая, Фира! А я думала, ты плачешь по новопреставленном рабе божие Алексее. Какой же он грешник, подумай сама!
Аптекарша продолжала еще что-то говорить, но Фира ее не слушала. Она скоренько собралась. Она спешила. Все в ней дрожало от нетерпения и любопытства. Щеки горели маковым цветом, и стало опять видно, что Фира молода и недурна собой. Новость привела ее в состояние восторженного ожидания — вынос тела, похороны, плач над могилой, поминки и многое другое, что так заполняет жизнь интересом. Театр.
А до этого предстоял пущий интерес: пойти в дом и посмотреть на покойника. Никогда Фира этого не пропускала. Ее охватывало жгучее любопытство, любознательность, и она лезла в первые ряды родственников, даже если знала умершего мало. Ей НАДО было посмотреть ему в лицо. Уставиться в него и впечатляться. Как оно бесцветно и костисто и как спокойно, будто и не умирал он в муках. Но всего этого Фира не думала, она смотрела и смотрела, жадно, до изумления в глазах, пока кто-нибудь из родственников, тот, кто не рыдал в забытьи, а следил за благопристойностью процедуры, пока этот родственник, увидев ее жадный до неприличия, окостенелый взгляд, не отводил Фиру подальше. Ах если бы она умела размышлять, сколько бы наблюдений смогла бы она пересказать, и удивительнейших! Но она этого не умела и только смотрела.