Фира песню проговорила голосом строгим, учительным, неестественным, потому что цитирование для нее было, конечно, темный лес нехоженый и потому что очень серьезно верила в мудрость сказанного, это напоминало ей каким-то образом воскресную проповедь в храме, куда она раньше истово ходила. Для нее это была не песня, а случай из жизни, который Эвангелина по молодости не знала и Фира обязана была ей его открыть. Этот случай-песня был переписан у Фиры на бумажку, чтобы не забыть.
Эвангелина сдержала смех, потому что побоялась обидеть Фиру, теперь как бы ее крестную.
А Фира вздохнула сильно и замолчала. Она вспомнила свою непутевую племяшку, которая сбежала с каптенармусом — не пошли впрок Фирины наставления, состоящие из ярких картин падения племяшки: приезд жены каптенармуса, избиение племяшки, рождение несчастного внебрачного дитяти. Химическим карандашом, в поте лица списала Фира тогда слова про «моряка красивого сам собою» и еще, едко слюнявя карандаш, присочинила притчу о «дивицы, котора гуляит и дитенажываит»… Это сочинение наполнило Фиру великим самоуважением, в котором была и доля презрения ко всем грамотным и ученым. Вот Фира не училась, а как складно написала.
Но Фиру расстроило равнодушие Эвангелины к истории с моряком: не оценила немка хорошего совета. Фира надолго замолчала. А Эвангелине только этого и было надо. Можно думать, мечтать, смотреть, радоваться, дышать вольно и счастливо.
— Фира, где ты будешь спать? — нарочито громко спросила Эвангелина, когда они вошли в дом. Она все еще боялась прихода мамочки. Да когда же она перестанет трусить? У нее теперь своя жизнь, и они могут приходить или не приходить, переезжать сюда или не переезжать, это уже роли не играет. А Фира, обиженная по дороге, совсем оскорбилась. Не смела Евочка теперь называть ее на «ты» и «Фира». Какая она теперь ей Фира! Глафира Терентьевна. Вот она кто! Но сказать Фира ничего не сказала. Будет еще время.
Фира расположилась в гостиной, которая всегда привлекала ее своей величиной и разубранностью. Но прежде чем лечь, прошла на кухню. Так и есть, барышня не топила дом, то-то Фира почувствовала сырость и нежилой дух! Ох уж эти бары, даже натопить не смогла, непутевая! Фира затопила плиту, благо дрова были положены рядом (еще Юлиусом!), и Эвангелина за это тепло очага бросилась Фире на шею, которая хоть и растрогалась, но виду не показала, а подумала, что учить ей еще Евочку и учить. Фира не знала, что Машин скоро уезжает, но почему-то мало отводила ему места в ее с Эвангелиной отношениях, а чувствовала себя одну ответственной за воспитание бывшей воспитанницы.
Эвангелина разомлела от жара и, жалобно сказав: Фирочка, прости, я ухожу спать, — пошла в диванную.
Фира посидела у печи, посидела, да и тоже пошла спать. Нет никакого интереса сидеть как тычка у огня, без разговору.
Проснулась она скоро, как ей показалось, вроде и не спала. По коридору бежали легкие шажки, а в дверь стучали не очень громко, но настойчиво. Фира подхватилась с оттоманки и, как была в рубашке и исподней юбке выскочила в коридор, но не выскочила. Фира тоже менялась. Она тоже открывала для себя новое в мире, который раньше был хоть и плох, но понятен. Она села на оттоманке, для чуткости освободила ухо от волос и стала что было силы слушать. В тихой неразберихе голосов ничего не могла понять, но истово продолжала вслушиваться и уловила, что один шепот — мужской. Машин, сразу решила Фира и быстренько, споро оделась. Потихоньку, в одних чулках, вышла в коридор. Дверь в диванную была закрыта.
Эвангелина проснулась, как ей показалось, тоже очень скоро. Но, проснувшись, не знала еще о том, что разбудил ее стук в дверь. Он прекратился за секунду до пробуждения. Что-то встревожило ее, и она, сев на диване, горячо вдруг перекрестилась и чутко прислушалась к дому. И тут в тишине раздался стук во входную дверь. Уже нетерпеливый, второй. И сразу же стали бить часы, и Эвангелина в каком-то оцепенении пересчитала удары. Пробило пять. В дверь снова застучали, и Эвангелина вдруг лихорадочно, еле набросив капот, кинулась открывать. Она не спросила кто (мамочка бы выругала ее — ночью распахивать дверь дома неизвестно кому!) и открыла дверь. Перед ней стояла небольшая фигурка в шинели. И Эвангелина увидела, что это Коля. Он стоял, прикрывая лицо от мятущегося снега; снова началась метель. Эвангелина отступила в ужасе, понимая, что́ случилось ТАМ, если он пришел в такой час. Она молчала, боясь спрашивать. Тогда Коля, сняв фуражку и наклонив голову, сказал:
— Улита Алексеевна…
Эвангелина, вспомнив, что в доме Фира, прижала палец к губам и потащила Колю по коридору в диванную, инстинктивно желая хотя бы оттянуть сообщение. Они вошли в диванную, и Эвангелина прикрыла дверь, а сама неотрывно смотрела Коле в лицо и видела, видела, что оно полно скорби. Она отвернулась, пошла к фортепиано, зажгла свечу. И тогда Коля сказал:
— Улита Алексеевна, ваш отец, Алексей Георгиевич, скончался сегодня ночью. — Сказал и опустил голову с усилившимся выражением скорби. А Эвангелина поняла раньше, чем он сказал, что Юлиус умер. Не могло с ним ничего более быть, с его странно белым маленьким лицом и этими вздыбленными над черепом, мягкими слежалыми волосиками, как у младенца. И не сказал ей ничего, только что-то шептал Томасе. Господи, да она же и вчера знала, что так будет, и совсем не потому, что об этом сказала ей Томаса! Она машинально сказала: господи, бедный, бедный папа… И то, что она сказала о нем «бедный», сжало ей сердце больше, чем само известие, и она затряслась, и заплакала, и стала креститься дрожащей рукой, и села, крестясь, на диван.
Коля стоял в шинели, с фуражкой на локте. И она сказала ему, плача:
— Коля, снимите шинель, что же вы стоите, сядьте…
И заплакала от этих незначащих слов сильнее. Но тихо. Она не хотела, чтобы Фира пришла сюда, и узнала, и стала расспрашивать, и рассматривать и ее, и Колю. Коля снял шинель и хотел пойти повесить ее в передней, но Эвангелина сморщилась сквозь слезы и покачала головой, снова приложив палец к губам. Коля поискал, куда положить шинель, и, не найдя, стоял с шинелью посреди комнаты. Тогда она встала с дивана, взяла у него шинель и положила ее на стул у фортепиано, снова покачав при этом головой на Колину недогадливость и все плача тихо льющимися слезами и не переставая думать только одной фразой: папа, бедный папа. Она снова села на диван, плотно обтянув ветхий капот, не стесняясь Коли. Он присел тут же, на краешек, чувствуя, как растут в нем любовь и жалость, и любовь превышает в нем, и он старается не смотреть на Улиту Алексеевну, зная, что она поймет это и ужаснется, как ужасается и сам он. И чтобы отвлечь себя от Эвангелины в ее ветхом капоте, обтягивающем и резко обозначивающем тело, а из под капота торчала белая нижняя рубаха, чтобы отвлечь себя от греховных мыслей перед лицом смерти, Коля стал тихо и достойно рассказывать, как это произошло и что врач определил у Алексея Георгиевича разрыв сердца. Но перенес Алексей Георгиевич его на ногах и жил с ним два дня примерно, чем удивил медицину…
— Коля! — шепотом крикнула Эвангелина, — Коля, не надо! — И глаза ее раскрылись широко от ужаса, и остановились благостные слезы.
Значит, когда отец пришел… Нет, не надо ничего знать! А то ведь и жить станет невозможно. Хорошо и благостно думать, что умерший был покоен до последнего мгновения и умер внезапно, без боли, не осознавая смерти. Так становится спокойно тебе, остающемуся, а тому уже все равно.
— Коля, не смейте, это неправда, неправда! — крича, шептала Эвангелина, и глаза у нее были сухими. Даже следа слез не осталось, этих тихих светлых слез. Эвангелина схватила Колю за руку и вдруг сказала громко: я боюсь, Колечка, я боюсь. Мне страшно. Бедный папа, он, наверное, был болен сердцем…
Она и не знала, как по главной сути была права.
Но теперь не выдержал Коля, он забормотал:
— Улита Алексеевна, Улита Алексеевна, вы со мной, со мной…