Эвангелина поняла, что человек начинает сердиться на нее и ей действительно надо говорить. А он вдруг спокойно вынул свой наган из-за борта френча, и это совсем огорошило Эвангелину. А он, может быть, просто устал и от нагана за бортом френча. Ничего достоверно не было известно.
— Я не хочу со своими родными. Они мешают мне жить. Теперь.
Дальше Эвангелина не смогла говорить. Она была готова говорить чужому человеку обо всех своих мыслях о новой жизни, о своих мечтах, но не смогла. Опять он засмеется своим ужасным смехом и ей снова станет страшно. Вон положил свой наган. Думает, что она кого-то прячет? Наверное, думает.
Эвангелина не отличалась быстротой мысли, но у нее было иное качество, заменявшее быстроту. Мелкие факты накапливались в ней помимо нее, а потом вдруг выкидывали решение, как билетик из машины. Наган, о котором она догадывалась, теперь лежал на столе и притягивал ее взгляд. Нет. Она не должна бояться, она должна ему доказать, что наган с нею не нужен, что в доме никого нет, а она бедная девушка, решившая жить одиноко и достойно. Никого в доме нет. Эвангелина решительно и гордо встала со стула и почувствовала, как от долгого сидения затекли ноги и все тело. Надо, надо встать и идти.
— Прошу вас следовать за мной, — сказала она.
Он вскрикнул зло:
— Долго вы мне будете морочить голову?!
— Идемте, идемте, — стала твердить Эвангелина, чуть не топая ногой. В ней тоже поднимался ее «бес», и она уже забыла и трусость свою, а только злилась на злого этого человека. И не манил он ее сейчас нисколько.
— Или я буду считать вас трусом. — Эвангелина сама вздрогнула от своего заявления, но сегодня надо было либо так, либо никак. Человек этот вытащил наган, нисколько не волнуясь, что это напугает Эвангелину. Все менялось в мире. И надо забыть то, чему учили Эву мамочка и папочка и книжечки для хороших деток. Жаль, она не умеет выругаться как следует! Она слышала, как ругаются возчики дров, например, и про себя иногда повторяла эти занятные, смешные слова, но произнести их вслух она не умела.
Она взяла со стола оплывшую уже свечу, оставляя таким образом человека с его наганом в темноте. Он встал и сказал почти угрожающе:
— Ну ладно же, посмотрим. — Его злила уже эта взбалмошная гимназистка.
Они пошли в диванную. Эвангелина впереди, человек сзади. С наганом, наверное?
Эвангелина показывала диванную, как исторические покои, сказав небрежно, что прятаться здесь негде, разве что в тайнике, в стене, но, чтобы его открыть, надо сказать: Сезам, откройся.
Человек тяжело молчал. Ему была безразлична вся эта болтовня, но посмотреть дом стоило, чтобы потом не упрекать себя за бессмысленность посещения. Хотя понимал он почти на все сто, что она здесь одна. А кто знает?
Они поднялись по лестнице на второй этаж и подошли к двери чердака, который остался один не досмотренным (всё они прошли молча, следуя друг за другом). Пламя свечи заколебалось от ветра, когда Эвангелина открыла дверь, и свеча, будучи на издыхании, погасла.
— Спичек нет… — прошептала Эвангелина, боялась вдруг, что он подумает не о ветре, а о том, что она сама погасила свечу.
— Ладно, — пробормотал он и сказал — Стойте здесь, я один… — И вышел на чердак.
Эвангелина осталась стоять у двери, поставив подсвечник на пол. А человек бродил по чердаку. И все-таки было так интересно! Разве раньше могло случиться такое? Никогда. Даже в книгах она не читала о таком. А если бы она ушла к тете Аннете? Сидела бы сейчас и пила дурацкий чай. Да что это она! Какой чай! Спала бы уже вдвоем с Томасой и ничего, кроме снов, не видела. А тут — жизнь! И совсем не хочется спать. Ни капельки. Ей все равно, кто этот человек, хоть возчик дров, хоть крестьянин, хоть сын еврея-портного, как Лейбка, который всегда смотрел ей вслед своими красивыми коричневыми вязкими глазами. Она представила себе лицо этого человека, представила его узкий длинный рот со шрамом, светлые широкие пустые глаза, и что-то заметалось в ней от этого лица, которое она не видела сейчас, а только представляла и, наверное, что-то изменяла и подправляла, потому что заметалось в ней и позвало опять маняще.
Человек вышел. Эвангелина стояла почти рядом и молчала, не двигалась. Она привыкла к темноте и видела его, а он ее не видел. Он вытянул вперед руку, чтобы определиться в отношении лестницы, и рука его случайно опустилась ей на голову, наткнулась на нее. И рука не дернулась, а замедлилась вдруг. Но продолжалось это мгновение, и Эвангелина даже подумала, что ей эта замедленность показалась.
— Вы здесь? — спросил человек тихо, и Эвангелина тоже тихо ответила:
— Да. — И вдруг спросила: — А сколько сейчас времени?
Человек чиркнул спичкой и осветил циферблат своих часов.
— Четыре, милая барышня. Вот так.
И Эвангелина вдруг сказала ему:
— Я всю жизнь в это время только спала. Всю жизнь, — повторила она, как повторял человек. Она от него уже что-то брала.
И он сказал медленно, думая о чем-то другом:
— Да, всю жизнь. Идемте, — сказал он снова резко и уверенно.
Они спустились, и он не пошел в гостиную, как она того ждала, а, на секунду остановившись, припоминая, вышел в переднюю, где синело маленькое оконце на улицу. Эвангелина смотрела, как он надевает шинель, перепоясывается портупеей. Они оба привыкли к темноте и видели друг друга смутно и волнисто. Она не хотела, чтобы он уходил, но сказать, придумать, что сказать, — не могла.
Человек запоясал портупею и теперь стоял с шапчонкой в руке. Смутно белело его лицо в темноте передней.
— А почему у вас два имени? — спросил он неожиданно. И в его вопросе было простое любопытство.
— Одно из книжки. Мамочка назвала. — Эвангелине не хотелось рассказывать о «Дяде Томе», но надо было, наверное, и она добавила нехотя — Книжка такая. «Хижина дяди Тома». Там девочка, Эвангелина. Она умирает. А Улитой меня крестили.
Наверное, он ничего не знает про «Хижину», подумала она, но объяснять больше ей не хотелось, книжку и девчонку Эвангелину оттуда она и сейчас не жаловала. Но человек про книжку не спросил, а спросил другое:
— И какое вам больше нравится?
Ей никакое сейчас не нравилось, но назло ему она сказала:
— Конечно, Эвангелина.
Он неодобрительно хмыкнул, а она понеслась снова во весь опор.
— А вам ваше нравится? Михаил Машин?
И хмыкнула, постаралась, как он.
— Обыкновенное имя, — ответил он. — А вот у вас — нет.
— Да, — сказала Эвангелина гордо.
Они все стояли в передней, и ему уже нечего было делать в доме, но он медлил. Надевая перчатки, снова спросил:
— Так что же с родными? Разошлись в мыслях и идеях?
Вопроса как следует Эвангелина не поняла, но сказала — да.
— А куда вы бежали? — спросил он снова, и Эвангелина чуть не заплакала. Показалось ей, конечно, что задержал он руку на ее голове. Злой, сухой, противный. В свите он тоже был противным. Высокомерным. А девицы все обратили внимание и восхищались, какой он элегантный, и узнали, что граф, а не просто так затесался. И очень молодой. Противный! Ей он не понравился и тогда.
— «Куда, куда»… Конечно, к своим. Я поняла, что не могу без них жить, хотя… А, глупости какие… — Эвангелина махнула рукой, получилось на него. А о своих-то она в эту минуту не думала совсем. Они были пристегнуты для того, чтобы доказать ему. Что?
— Что вам нужно и что не нужно, вы и сами не знаете. Гимназисточка…
Оттенок презрения оскорбил ее, и она забормотала уже почти со слезами:
— Уходя, нужно быть вежливым, чтобы не оставлять хозяев дома в дурном настроении. Это правило…
Но человек не дослушал, ему все надоело и уже закрывая дверь, сказал:
— Кстати, ваш дом предназначается для детей-сирот. Глафира Терентьевна этим заправляет. Если хотите, мы оставим вам комнату и место сотрудницы. Разберитесь, чего вы хотите. Или бегите к мамаше.
Он не сказал — до свидания, но дверью не хлопнул, а тихо ее прикрыл. А Эвангелина вдруг помчалась через гостиную, а прежде — коридор, чтобы успеть увидеть в окно его прямую деревянную фигуру, скрывающуюся за углом.