Эвангелина со страхом отметила резкость, мысли ее заметались, и она стала отвечать как на экзамене, когда присутствовал инспектор.
— Меня зовут Эвангелина Болингер, — смешалась, — Улита Болингер…
— Как? — удивился человек и приблизил к ней лицо. — Как?
— Эван-гелина, то есть Улита Болингер.
Она близко увидела его лицо и увидела, что ото рта его прямо к уху идет тонкий глубокий шрам, и потому ей и казалось, что рот у него узкий и ужасно длинный. Этот шрам напугал ее, казалось, что на лице человека все время продолжается какая-то недобрая улыбка. И хозяин ее знает об этом и, когда не хочет, чтобы улыбку видели, отклоняется, а когда хочет напугать — то приближает лицо, как теперь. Сухое, обтянутое бесцветной кожей лицо с блеклыми губами и эта прячущаяся узкая кривая улыбка. Эвангелина отшатнулась. Боже мой, кого она пригласила к себе на чай, боже мой, Эвангелина! И что она думала, когда шла по темно-синему снегу и он держал ее за рукав. Стыдно произнести! А тут этот длинный белый рот и голос хриплый и тихий.
— Кто вы?
Зловеще все, зловеще. Эвангелина стала уже совершенно бормотать:
— У моего отца магазин точной оптики. Юлиус, то есть Алексей Егорович Болингер. Его все знают в городе. И нас…
Он перебил ее: видел. Читать умею.
— Училась в гимназии. В последнем классе, — упавшим голосом сказала она и замолчала. Потому что не знала, что еще говорить этому злому человеку со шрамом, ужасным шрамом. Его худоба, и эта серость лица, и белый шрам, продляющий по-клоунски рот, — но страшно, потому что не время для цирков и клоунов, а если и время, то для представлений, которые кончаются кровопролитно, как в далекой древности, когда цирк был самым жестоким зрелищем. И думаете, не смешным? И смешным тоже.
Эвангелине не приходилось бывать в таких непонятных отношениях с молодым человеком, возможно, ее круга. Человек удивительно менялся на глазах. То становясь старым крестьянином, то тридцатилетним шулером (как она их представляла), а иной момент казалось, что он приезжал сюда в свите великого князя в летнюю резиденцию. В свите был такой вот мальчишка с сухим и равнодушным лицом, только в статском платье. И с тросточкой. И когда этот стал похожим на статского с тростью, она перестала бояться и рассердилась снова. Чего он кривляется?
И этой злостью она убила свой страх. Как этот пшют смеет изображать из себя таинственную личность?! В конце концов, они оба с нею в новом и непонятном мире. А она еще отвечала перед ним как перед директрисой, пуще даже. Чуть книксен не сделала! Какой ужас! Теперь она вступила в игру со своими правилами! Пусть знает Эвангелину-Улиту Болингер!
— А кто вы?
Сказала это с вызовом.
Человек изумился такой перемене и не смог этого скрыть, но ответил.
— Моя фамилия Машин, а имя Михаил. Устраивает?
Эвангелина небрежно пожала плечами. Это означало, что ей вовсе неинтересно, как зовут этого человека, грубого и несимпатичного, а этикет соблюден, и хватит с нее. А сама подумала, ну и фамилия, неужели не смог придумать что-нибудь получше. Сейчас она кое-что ему скажет, пусть не думает, что она такая уж дурочка.
— А я вас знаю, — сказала Эвангелина и села, положив ногу на ногу, как делала тетя Аннета, рассказывая о своих заграничных путешествиях. — Знаю, знаю, не думайте, — повторила она, и в голосе ее звучало нарочито неприкрытое презрение.
Человек как-то вздернулся, а руку из-за борта френча не вынимал, туда тоже нарочито уставилась Эвангелина, чтобы кроме презрения он еще видел, что она все понимает и пистоля его ничуть не боится. Теперь, когда он узнан, франтик из свиты, Эвангелина почувствовала себя прекрасно.
— Вы решили, что я глупенькая барышня, купеческая дуреха, — продолжала Эвангелина вызывающе и подняла голову, а руки заложила под гимназический фартук, который раньше почему-то надела.
— Нет, — ответил человек, — нет. Вовсе я не подумал, что вы глупенькая барышня.
И это двойное нет и какая-то теплота, возникшая в его взгляде, подействовали на Эвангелину как укол, как запах эфира, в ней разлилась вдруг доброта, и вдруг неудержимо поманил ее этот человек без возраста и симпатичности и вообще всего, присущего нормальному мужчине. Без денег, богатства, родовитости, ей это открылось тоже сейчас, как и то, что человек манит ее, ничего для этого не совершая. Ей теперь стало все равно, был ли он в свите великого князя или нет. Или она ошиблась. Она услышала, но уже по-другому, тишину дома и черноту ночи за окном и одиночество вдвоем, в которое он не верил.
— Вы здесь одна? — снова резко спросил он.
— Да, — просто ответила Эвангелина, и он посмотрел на нее недоверчиво, но уже с тем, что произошло неслышимо с ними. Ему хотелось верить, но он не умел. Разучивался и преуспевал в этом.
— Почему? — криво усмехнулся он. И чувствовал, как двоится его сущность и как теплое и смутное, возникшее в нем, осваивается там. Необходимо было все приводить в порядок. Единственно возможный сейчас.
— Я с ними не хочу, — трудно и почти косноязычно сказала Эвангелина. И не могла пока сказать больше ничего, о чем должна бы сказать человеку, чтобы он все понял.
— «С ними», — подхватил и оживился человек. Он уже взял себя в руки и был только менее резким, что и так было большой победой барышни, о которой она не знала и не должна знать. — С кем же?
Он подумал, что не зря сидит здесь больше часа, что барышня наконец что-то скажет.
— С кем? Почему не хотите? Что вас не устраивает? Ну давайте же, давайте, — досадливо говорил человек, видя, что Эвангелина кусает губы и готова плакать. Вот еще радость!
Эвангелина молчала, опустив голову, но уже была готова исповедаться человеку. И не знала, как начать свою тяжкую исповедь, в которой, она понимала, не должна будет щадить ни мать, ни отца, ни сестру. Молчала и кусала губы, чтобы не заплакать перед человеком, которого то опасалась, как никогда нигде ранее не виданного, не похожего ни на кого из ее бывшего окружения, то испытывала к нему странное чувство, не сходное ни с одним из чувств, которые ей раньше приходилось испытывать к знакомым молодым людям. Разве только вот к Шурочке… Чувство это она не стала бы никому объяснять, потому что не сумела бы этого сделать. Разобраться в себе. Эвангелина взглянула украдкой на него и встретилась с небольшими, очень светлыми, чуть выпуклыми глазами, в которых появилось выражение. Какое-то. Впервые за вечер. Эвангелина стала уже привыкать к его холодному, пустому взгляду, пустоту которого усугубляла удивительная светлость, почти бесцветность глаз и лица.
Был третий, самый глухой час ночи, свеча стала уже оплывать, и чай остыл, так и не выпитый.
— Как я устал, — сказал человек, вырвалось вдруг из него, помимо его воли. Вот что придавало новое его взгляду. Усталость. Обычная человеческая усталость! И это простое человеческое вдруг позволило Эвангелине спросить то, о чем она все время думала и что не могла решить.
— Скажите, это вы приезжали сюда в свите великого князя?
Человек даже руку вынул из-за борта френча, сонливость его минутную сдуло ветром.
— Великого князя? Я? В свите? — повторял он, как бы уясняя себе то ли чудовищность вопроса, то ли пытаясь придумать достойный ответ. Достойный не глупости вопроса, а самому себе. То ли просто по привычке повторять сказанное, будто механически, а на самом деле для работы мысли.
— Да, — прошептала Эвангелина. — Мне показалось, я вас там видела.
Он засмеялся в первый раз. Смех у него был скрипучий. Шрам натянул кожу на щеке и не давал нормально открыться левой половине рта. Человек стал уродливым. С тонкими, облепившими зубы губами и провалами под острыми скулами. Скоро он перестал смеяться.
— Ну хватит всякой ерунды, — сказал он строго, считая, наверное, смех ответом. — Вы хотели мне все рассказать. Кто и что. Давайте. Я устал.
Теперь об усталости он сказал по-другому. Что, мол, не от слабости вырвалась ранее эта фраза, а что устал он возиться с нею и сидеть бессмысленно в этом доме, а его ждут дела. Что, наверное, тоже было правдой.