Литмир - Электронная Библиотека

А Юлиус волновался необыкновенно. Это не было заметным, пока они пили чай и ему приходилось суетиться, но стало заметным, когда с чаепитием было покончено и они остались сидеть вдвоем в большом и пустом доме. Стало заметным. Но не для Эвы.

Юлиус видел испуг дочери и понял, что она не рассчитала своих сил. И понял еще, что Эва уходит от них, не имея на то мужества. Юлиус взглянул на дочь. Равнодушен и нечеток был ее ускользающий взгляд. Они впервые остались вот так вдвоем, и Юлиус считал, что обязан сказать дочери что-то важное — может быть, самое важное в ее и его жизни. Он чувствовал, что иного момента не будет. Такого. Но мучился этим и ничего не говорил. Тем более что она и не смотрела на него и уж ничего не было в ней от ждущего откровений ребенка. Откровений от него, Юлиуса? А он все взглядывал и взглядывал на дочь, поражаясь в который раз черноте ее вьющихся волос, белому выпуклому лбу, светло-карим глазам, прелестному безбровию. Откуда взялось такое чудо у них с Зиночкой? Зиночка была другая, некрасивая красавица для него, с хорошей, теперь несколько тяжелой русской фигурой и светлым скуластым личиком. Он, говорят, был красавчиком, но совершенно в другом роде. И подозревать он Зиночку не мог. Юлиус улыбнулся. Кроме него, никто Зиночку Талмасову, своенравницу, не пытался соблазнить. Приезжий родственник из Германии, увидев маленькую Эвангелину, ахнул и сказал, что она вылитая тетушка Аннелоре из Саар-Брюккена. Но Юлиус вдруг ужасно рассердился на родственника, что даже Зинаида Андреевна успокаивала его, удивившись такому Юлиусу, какого она не знала. Но если бы она хоть краем слышала об истории в Саар-Брюккене, то, возможно, и сама бы напугалась, и еще больше. Юлиус потом, после отъезда родственника, стал рыться в старых отцовских (Егория Ивановича) бумагах и портмонетах, которые так и лежали в отдельном столике. Не в бумагах и портмонетах, а под устилавшей дно ящичка старой картонкой нашел Юлиус дагерротип с надписью по-немецки, готическим неясным почерком. Немецкий он когда-то в детстве, при Егории Ивановиче, знал, но потом забыл. У деда — помните его? — была своя теория, отличная от обычных национальных. Он считал, что если отдал душу, тело, детей России, то и должен это честно держать до конца. И таким учил быть внука. Сел на один стул — и сиди на нем. Не нравится — пересядь. Но не скачи, как бес, на обоих. Не думай, что ты один такой хитрый и сможешь удержаться на двух. Он Егория по-своему уважал за твердость, хотя и иного толка, чем у него: язык забыть, родственников не привечать, слез не лить.

Найдя дагерротип, Юлиус попытался понять пропись, но не смог, робкая, нечеткая, стершаяся. И сероватая тоненькая фигурка с пышной темной головкой и мелким овальным личиком. Не выходила у Юлиуса из головы эта фигурка — дагерротип, он спрятал ее в карман сюртука и носил с собой. Он не знал, кто был изображен на дагерротипе, но теперь ему казалось, что это не Аннелоре, а та самая Изабель, которую любил дед и которая совершила что-то ужасное — что, он уже не помнил. Но ужасное. И из-за этой женщины дед Иван был несчастным, и, наверное, так повелось и с сыном, его отцом, а вот с ним нет. И он боялся за Эву. В похожести Эвы и этой странной дамы на снимке чудился Юлиусу дурной знак. Хотя, самое верное, была на снимке какая-нибудь родственница, вполне пристойная и приличная девица.

Юлиус снова взглянул на Эву, но та уже совсем засыпала в кресле. Это было так и не так. Эвангелине хотелось спать, конечно, но она не смогла бы заснуть, как можно, в такие дни! Она знала, что власть в городе новая, что в управе сидят какие-то военные, но не офицеры, и на крышу поднят красный флаг (подумать только!). А мать и сестра (и она?) будут жить у тети Аннеты и как куры прятаться с темнотой на насест (она уже забыла, какой «курой» была только что!). Сейчас приходилось решать все четко — это Эва поняла своим маленьким хватким умом. Ей понадобятся немалые изворотливость и хитрость. Одну ее ни за что не оставят. Юлиус будет сидеть здесь день и ночь и в конце концов уведет к мамочке. А если придут НОВЫЕ? Фабричные опять или кто-то другой? Она дрожала от нетерпения узнать и увидеть все самой, только… только чтобы не было страшно. И тут она подумала, что страшно будет. И скоро ли? Ах, как все-таки сложно это для нее одной! Хотя бы с Томасой…

Эвангелина украдкой посмотрела на отца. Он сидел, сложив на груди руки и прикрыв глаза. Тогда Эвангелина стала смотреть на него не таясь. Она капризно, чуть не злобно, думала о том, что завтра утром этот белесый небольшой человечек, которого она называет отцом, спустится в свой магазин и будет там вот так же сидеть, бессмысленно и тупо, и жить здесь где-нибудь в каморке для прислуги, когда придут ОНИ, и ее держать с собой, и они двое превратятся в настоящее посмешище. С каким бы удовольствием она сама разобрала их магазин по камешку!

Юлиус открыл глаза. И тут же встретился глазами со взглядом дочери и едва не вскрикнул. Так предельно ясен был этот светло-коричневый взгляд. Такого Юлиус, конечно, не ожидал. Эвангелине он оставлял особое место. Он ничуть не обманывался насчет ее чувств к нему, но иной раз, казалось ему, теплится в ней нежность, большая, чем в неуклюжей мрачной Томасе. А тут был холодненький оценивающий взгляд чужой, молодой, но, как говорят, ранней девицы. Все померкло. Он знал, что не станет уговаривать дочь идти с ним, оставить этот дом навсегда. Он и не заметил, как в мыслях уже называл свой дом — Этим Домом. Но встать и уйти Юлиус не мог. Как он сможет покинуть свое любимое дитя в холодном и пустом доме? Дитя, которое и не могло и не должно было любить его, — что он для этого сделал? Он не дал своей дочери ни богатства, ни имени — ничего того, что заслуженно требуется такой красоте. Что он говорил ей хотя бы? Здравствуй, доченька? Что еще? Ах, он не помнит! Ни-че-го. Да, он любил своих детей. Ну и что? Кто не любит своих детей! Это небольшая заслуга. Начинается новое и огромное. Грядет новый мир, где не должно быть места слабым и ничтожным, как он. Где все будут сильными и справедливыми. С такими же ясными и твердыми глазами, как у его дочери сейчас. Она прекрасна. И боже сохрани тебя, старый Юлиус, от пропахших древним флёрдоранжем поучений и сентенций. Хоть этого не делай. Заботило его только одно — как она будет жить и как будет общаться с новым миром, ведь она ребенок и ничего не умеет. Да не ребенок она, а прекраснейшая девушка. И тут его сильно кольнуло в сердце. Он попытался сдержать дыхание, чтобы боль ушла, но боль не уходила, и он стал, будто невзначай, потирать грудь. Чтобы не заметила Эвангелина его стариковских недомоганий. Она заметила, но не придала этому значения. Возраст отца не исключал ни болезней, ни недомоганий.

Юлиус быстро соображал: и в этом мире, наверное, будут нужны деньги, а что он может дать Эвочке? Немногое. И тут же одернул себя. Деньги? В новом мире деньги? Бросьте, Алексей Иванович Болингер! Не меряйте все своим аршином. Вот. Вот подсказка судьбы: уйди, оставь своего ребенка свободным. Страдай, мучайся и не смей коснуться ее новой жизни. Вот твой первый шаг, и, превозмогая себя, он наконец произнес:

— Уленька…

И Эвочка-Уленька собралась. Надо все сказать прямо и жестко, чтобы не осталось неясностей и не бегали посланные от матушки и не плакались бы под окнами. Она пересилит свой страх и будет жить здесь одна, доколе не решится ее судьба. Правда, расслабляла противная жалость к себе, такой одинокой, но вихрь свободы был так заманчив, что она больно щипала себя за руку, чтобы не раскиснуть. И физическая боль уничтожила боль душевную, которая стала совсем маленькой и ничего не стоила.

— Уленька… — повторил Юлиус. — Я завтра принесу тебе все, что надо. — Так сказал Юлиус и замолчал. Он не смог, в силу своего обычного молчания и неумения говорить вслух важное, сказать, о чем думал весь день — о новом грядущем мире, и о том, что он благословляет дочь на жизнь в нем, и если надо — а надо, надо! — то он стушуется, а если очень надо, то и вовсе исчезнет. Ради нее он сделает все. И Зиночке, и Томасе он ничего не скажет из того, о чем они с Уленькой договорятся. Он напридумывает такого, что и во сне не приснится. Это он сумеет. Научился среди своих стеколышек. Что из Петрограда приехал Самый Главный Революционный Генерал, влюбился в Эву и увез с собой… Или еще что-нибудь. Словом, некоторое время он еще будет надобиться дочери, и это несказанно радовало его. И он помолодел даже лицом, и не молодость даже, а детскость странно проявилась в нем. Наивность и невинность ребенка, не ведающего и не могущего ведать дальше сей минуты. И от этого и радость и стихия радости, в которой существует ребенок.

20
{"b":"726667","o":1}