Литмир - Электронная Библиотека

Эва не удивилась краткости фразы, она привыкла к тому, что отец неумен, бессловесен, а удивилась содержанию. Значит, он принесет ей вещи и оставит одну? Как! Только что Эвангелина хотела от них освободиться, а тут обиделась, и не на шутку, что ее бросают! И слезы сами собой потекли из ее глаз. Она так жалела себя. А это вид жалости самый жалостный. Никого так не жаль, как себя. Даже другого жалеешь — через себя. Как говорит народ — через него страдаю. Страдаю Я.

Быстрыми струйками текли слезы по прекрасным, матовым щекам Эвангелины. Слезы эти рвали душу Юлиуса, но он не утешал дочь, понимая, что поплакать иной раз просто необходимо. Человек плачет, и никто не утешает его — так надо. И слезы эти благотворны и необходимы. Человек поплачет этими легкими слезами, и сами они высохнут. Такое качество у легких слез. А есть другие, тяжелые, но об этом как-нибудь позже.

Юлиус тихо вышел из комнаты, где они сидели, и пошел в диванную. Боль в груди не отступала, а уплотнялась и становилась негнущимся чем-то, это что-то начиналось у ямки под горлом и вонзалось посередине груди. Юлиус подумал даже, не съел ли он чего-нибудь тяжелого, но в этот день он вообще ничего не ел. А пол скрипел и скрипел от его почти невесомых, казалось ему, шагов, и он остановился от этого скрипа, который тоже вошел в него и больно, резко задевал все, что там находилось. И теперь что-то стало деревцем с разветвленными сильно отростками, которое прорастало небезнаказанно для Юлиуса в ребра, спину, горло. Наконец он дошел до диванной и лег на узенький холодный от атласной обивки диванчик. И даже небольшому Юлиусу диван был короток и неудобен. Он и не предназначался для лежания. В крайнем случае на нем могла бы присесть боком в фижмах небольшая дама. А не пожилой больной человек. Диван был светского назначения, и, чем он станет, пока неведомо, мало ли что Юлиус прилег на него.

Эвангелина, как только Юлиус вышел, тут же перестала плакать. Слезы высохли: у этих легких слез есть еще одно качество — они любят присутствие. Эвангелина прислушалась. В доме было тихо, и только часы донесли до нее одиннадцать ударов. Эва не знала, сколько времени, и просчитала удары на чет и нечет. Получился нечет, что ей не понравилось. Она захотела найти отца и высказать ему то, что они бросили ее, и что, конечно, они любят больше Томасу, и многое другое, — этот выговор исправил бы ей настроение. Хорошо было то, что тут ее встретил Юлиус, а не маменька. Та бы за шиворот вытащила Эву из дома, и она ничего бы не смогла поделать. И утащила бы к тете Аннете и не дала бы насмотреться на революцию, которая бог весть когда еще будет, а теперь можно повеселиться (как? — она не знала и думать не хотела, повеселиться, и все тут) и, может быть, в суматохе и веселье решить свою судьбу. Так бывает. Эвангелина в этом не сомневалась, как и в том, что все это непонятное когда-нибудь кончится, как кончаются каникулы и все интересное. А может быть, теперь всегда будет революция? Никто ничего не знает. Эвангелина же знала одно: она хочет остаться в доме и смотреть. Эвангелина ехидно засмеялась, вспомнив Томасу, которую дальше маминой юбки не отпустят. Она взяла свечу и пошла в диванную, чтобы сесть за фортепиано и спеть, хотя бы «Молитву девы». Теперь она могла это сделать, как уж умела, и никто ей слова не скажет! Потому фортепиано показалось заманчивым. Она вошла в диванную и увидела отца, лежащего на диванчике. Он ушел спать! Не нашел лучшего, как уйти, когда она заплакала. Эвангелина надувшись, смотрела на Юлиуса. Но он не встал, а только приподнялся, подъехал на спине повыше к тканой толстой подушке. Его напряженность и какую-то виноватость взгляда Эвангелина отметила посторонне. Она была занята собой.

— Папа, — сказала она, уже не смотря на отца, а рассеянно оглядывая комнату. — Да. Я не пойду с тобой. Я взрослая, — проговорила она так, будто об ужине сообщала.

Юлиус знал, что Эва скажет. Но в звучании ее голоса это оказалось удивительнее и больнее, чем когда он догадался об этом и произнес про себя как бы ее словами. Почти такими же.

Деревце в груди снова зашевелилось, пустив ветвь под левую лопатку, — а он уж было подумал, что и к деревцу можно притерпеться, — ветвь взбухла, почковалась, наверное, покрывалась листочками, которые зашелестели у самого сердца.

Эвангелина рассердилась по-настоящему: он молчит и не слушает ее! К чему-то прислушивается, но вовсе не к ее словам. Ловя Юлиусовы разбегающиеся глаза (или невнимательные?), Эвангелина повторила еще раз, тверже, но несколько по-иному все же.

— Папа, я побуду здесь. Пока. Надо же следить за домом. Я уверена, что больше никто не посмеет прийти (вот этого-то она как раз и не думала, но кто же когда говорит полную правду, то, что подумает?). Если Тома хочет, пусть приходит. А ты иди туда и скажи маме, что я… Ну, что я ушла жить к… Вавочке, наконец… У тети Анетты так тесно! Хорошо? — спросила она в конце совсем ласково.

Юлиус молчал.

— Что ты молчишь?!! — взорвалась Эвангелина. — Ты со мной не разговариваешь?

Юлиус, казалось, улыбался. Он следил за бурным развитием необыкновенного деревца, оно заполнило уже и горло листвой, и, может быть, он и смог бы сказать два-три слова, но не больше, и шепотом. Потому и молчал, чтобы не пугать девочку. Она нервная, — думал он с любовью, но рассеянно глядя на Эвангелину.

— Ты из-за магазина здесь дежурил! — кричала меж тем Эвангелина. — Я знаю! Ты его больше любишь, чем всех нас! Но не думай, что я позволю тебе в нем сидеть. Хватит! Я буду здесь жить одна. И ты можешь сказать это маме и Томе! А магазин все равно закроют, закроют!

Юлиус молчал, потому что даже те два слова, которые он мог бы сказать минуту назад, сейчас составляли непроходимую трудность.

Девочка права в своем гневе, думал он. Она права во всем, потому что до сегодняшнего дня отец знал, что его ребенок боится темноты, что сердится быстро и горячо, а рассуждает здраво. Но многого же он еще не знает, а должен бы знать. «И не узнаю», — вдруг подумал Юлиус со внезапным вдохновением. Радовался он, что ему было плохо? Да. Это был первый шаг страдания, которое он принял на себя. И довольство отразилось на его лице.

Странно отец выглядел в глазах дочери, пришедшей к нему с самым важным из всех бывших, настоящих и будущих решений. Лежал на диване. Молчал. Не вставал даже, а только лениво потянулся, подтянулся чуть-чуть, а теперь, когда она ему бог знает что наговорила, сделался будто доволен. Один момент Эвангелине показалось, что отец болен, но она тут же отмела эту мысль. С сегодняшнего дня она позволила себе освободиться от условностей жизни и делать и думать только то, что истинно хочет.

Раз молчит отец, будет говорить она.

— Не ищите меня никто. Не приносите ничего. Я приду сама, если мне понадобится. Дайте, ну дайте же мне пожить одной. — Эвангелина прижала к груди руки.

— Хорошо, — вдруг прошептал Юлиус и закрыл глаза. Деревце покачивалось на ветру, и качания эти утомили его.

Эвангелина повернулась круто и ушла. Но перед дверью она обернулась и сказала тише и мягче:

— Прости, папа, но я действительно взрослая.

Она хотела еще что-нибудь добавить, но не добавила, потому что сказано и сделано и нечего к этому что-либо добавлять. И не возникло у нее благодарности к отцу за то, что он так безропотно принял ее решение. Ей немного было стыдно за свои крики, но это была маленькая заноза, и она не причиняла боли.

— Спокойной ночи, папа, — сказала она уже в коридоре, но ответа не услышала. Поднялась по лестнице и почувствовала, что не боится темноты, не боится одинокой детской, двери на чердак. Сегодня они вдвоем в доме, завтра она будет одна. Но и сегодня легко представить, что она одна. Отец так тих и неприметен, что будто его и нет. Ей стало неожиданно больно из-за своей грубости с отцом. Но нет, сказала она себе строго, надо становиться новой и учиться властвовать своими чувствами.

В предсонных мыслях, уже в постели, мелькнуло, что, может быть, отец болен — странно тих он был, даже для его обычной молчаливости… Но вылезать из постели не захотелось, и Эвангелина заснула.

21
{"b":"726667","o":1}