Литмир - Электронная Библиотека

Разговор принимал характер детской ссоры. А смысл-то был нешуточный, чего совсем не понимали сестры. Слово, говорят, не воробей, вылетело — не поймаешь. Чего там. Можно при желании поймать и воробья. Вот пулю — да, не поймаешь. Хотя и ее можно поймать. Тому, кому не повезет.

Закон импровизации, однако, влек Эвангелину все дальше и дальше. Слов становилось мало. Нужно было действие. И оно явилось. Эвангелина вдруг стала срывать с шеи золотой медальон, который подарила ей Томаса со своим портретом. Когда срываешь, то ничего не жаль, даже последнего, даже самого дорогого. Вот тихо — нельзя. Тихо снимаешь и успеваешь подумать: а что потом будет? И что назад возвращаться всегда труднее, чем идти вперед. Сорвав медальон, Эва легко положила его на стол и в этот миг подумала, что как было бы хорошо, если бы всего того, что произошло, не происходило, и чтобы амулетик висел у нее на шее, и чтобы, и чтобы… Пришла секунда, когда Эва сдала все позиции, она чуть было не схватила и не надела на шею снятый медальон, чуть было не кинулась к Томасе со слезами, чуть было с плачем не помчалась к маме, чуть было… Но ничего этого Эва не сделала. А почувствовала злость. Особенно к отцу. Будто он испортил ей всю жизнь, наделал всякой дряни и бросил одну расхлебывать. В чем было дело? Эвангелина не могла этого объяснить, но раз она так чувствовала, то, значит, так и было? Она взглянула на сестру. Та стояла полуотвернувшись, не решаясь ни уйти, ни остаться. И Эвангелина со злорадностью отметила ее светлые жиденькие волосы, серые толстые щеки, освещенные начавшимся днем, неуклюжую фигуру, толстую и негармоничную. Вот уж кому на роду написано сидеть сиднем в немецкой лавке за кассой! Эвангелина в воображении перешла в иную жизнь, практически ничего не представляя. Физическая суть ее еще не созрела для понимания, не ощутила, что именно и насколько меняется. Голова — не главное. Главное — желобок извилистый вдоль позвоночника, по которому бежит сущее понимание, холодком, холодком, а потом сыпко раскругляется по нижним полушариям, и человек мерзнет, вздрагивает, тревожится, как птица к рассвету, — вот тогда он нутром понял, что к чему, что есть сущее и что оно ему несет.

…А не так это и серьезно, подсказывал Эве услужливый мозг, когда она ушла из гостиной и бесцельно брела сейчас на кухню, чтобы никого больше не встретить. Томаса тоже ушла и закрылась в детской.

Из магазина вернулся Юлиус, который так и не открыл сегодня его двери. Никого не увидев в гостиной, он поднялся наверх, в спальню, и увидел Зинаиду Андреевну, в неурочный час лежащую в постели. Лицо его было тихим, светлым и умиротворенным. Он, как бывало, спросил: где девочки, но тут же осекся. Зинаида Андреевна тяжело и торжественно поднималась с постели. Так она никогда не вставала — всегда быстрая, деятельная, живая.

— Что ты думаешь обо всем об этом, Алексей? — сурово сказала она.

— О чем, Зинуша? — Юлиус попытался такой простой оттяжкой успокоить жену.

Но Зинаида Андреевна от этого отсутствия, как ей казалось, эмоций, пришла — наконец-то! — в негодование (хотя какое там негодование!).

— О том, что мы должны покинуть собственный дом! О том, что наши дети останутся без крова и пойдут нищенствовать по дорогам! Что ты улыбаешься?! — закричала Зинаида Андреевна, еле сдерживая рвущееся с языка слово «дурак».

Юлиус перестал улыбаться, что стоило ему труда, потому что улыбка свела его рот. Он не знал того, что улыбается сегодня целый день. Даже наедине с собой.

А Зинаида Андреевна причитала, опять осев на постель.

— Что с нами будет, боже мой? Что будет с нашими бедными детьми? Отец ничего не предпринимает, чтобы защитить свой дом, своих птенцов! Мне говорили, когда я выходила замуж, что я выхожу за юродивого. Но я не слушала никого. Мне казалось, что я умнее всех и мне просто завидуют, потому что ты такой красивый. Но правду говорят: красота приглядится, а ум пригодится. Вот он, мой муж венчанный!

Слезы полились наконец у нее из глаз.

Юлиус знал, что должен что-то сказать, как-то утешить Зинушу, но как мог он рассказать ей о том, что думал сегодня, как мог объяснить ей свое светлое состояние и веру в их будущее. И потому он подошел к жене, положил сухую маленькую руку на ее ровный пробор с серыми, уже от седины, волосами и сказал:

— Я думаю, Зиночка, все не имеет никакого значения. Но все будет хорошо.

— Что хорошо? — обреченно сказала Зинаида Андреевна. — Что, Юлиус? (Она редко называла мужа Юлиусом. Только в минуты любви и горестей. Но какие то были горести!) Ты должен, наконец, пойти к адвокату. Ты должен что-то предпринять ради девочек. Нам с тобой ничего не нужно.

Юлиус неопределенно кивал головой, зная, что это движение облегчит Зиночкину душу, но также зная, что не только слова ее более не значат ничего, но и те субстанции, которыми она продолжает жить. Зинаида Андреевна внимательно взглянула на Юлиуса. Он показался ей сейчас ребенком, простым, бесхитростным, которого она должна бы защитить, да вот не может.

— Какой ты глупый, Юлиус, — сказала она, вздохнув, — с тобой нельзя говорить.

Юлиус облегченно улыбнулся. Ну и прекрасно. Пусть Зиночка так думает, от этого ей станет легче, будет о ком думать плохо, кого ругать, на кого сердиться, это ее отвлечет. И теперь он мог сказать ей то практическое, что сегодня придумал, хотя о практическом он не думал, как-то само пришло вдруг и показалось верным поводком Провидения.

— Зиночка, только не сердись, подумай над тем, что я скажу. Вам, тебе и девочкам, надо переехать к Аннет, а я останусь здесь и займусь делами, всякими — домашними, своими… Если кто-то придет, то встречу я. Это будет лучше…

Да, это будет лучше, думал Юлиус, у него будут свободные дни, он займется тем, что будет размышлять, а у Аннет, подруги Зиночки, неплохой дом, и там они все поместятся. Аннет — вдова, и ей ничто не грозит. А он… Что «он», Юлиус дальше не думал, но знал, что должен остаться один и принять все сам. Один. Так он решил.

Томаса, лежа в детской, услышала, что пришел отец, услышала, что он прошел в спальню, и поняла по вскрикам Зинаиды Андреевны, что они говорят о сегодняшнем. Она встала и тихонько подошла к двери спальни. Томаса занялась самым презираемым делом — подслушиванием! Это был страшный грех, но что оставалось делать, когда она почувствовала, насколько слаба мамочка и насколько пугающе странной становится Эва. Она знала, что всем им надо помочь. И сделать это может одна она, которая как бы вне всего оказалась. Но чтобы помочь, надо все знать, и потому Томаса подслушивала. И то, что она услышала о тети Аннетином доме, напугало ее, и она просто-напросто ворвалась в спальню (ах, теперь можно было делать что угодно или неугодно кому-нибудь! Неплохо, а?..).

— Нет, — сказала она с порога. — Мы не поедем к тете Аннете. И папе здесь одному оставаться нельзя. В конце концов, мы отдадим им низ или… или оставим себе три комнаты. Вам и нам и одну общую.

Так говорила «маленькая» Томаса, которая вдруг стала самой разумной и практичной, хотя об этом не думала и не знала, просто так пришло, вот и все. И что было уже совсем непонятно — Зинаида Андреевна не удивилась и не рассердилась, что младшая дочь врывается без стука к ним в спальню и вмешивается в разговор и что-то даже решает!

Зинаида Андреевна не удивилась и не рассердилась — она молча оскорбилась на Томасу, как на взрослую, которая оказалась в этом случае умнее ее, и хотела было уже сказать, что все это детские глупости, но сказала, оскорбившись, другое: что она уедет отсюда, и немедленно. И не только, конечно, она, но и все остальные. Она даже прибавила, что пусть, мол, придут к ней и попросят, чтобы она вернулась. Так она подумала вдруг, потому что не смогут ведь люди жить в чужих домах, которых не наживали, без их привычных хозяев, у которых зарабатывали деньги, без них, привычных, приличных и воспитанных, без их умения жить, да мало ли чего еще, сразу и не скажешь — не смогут существовать ЭТИ ЛЮДИ. Так теперь про себя называла Фиру и остальных Зинаида Андреевна, забыв, что совсем недавно она втолковывала Тате.

18
{"b":"726667","o":1}