- Нет, - выпалил Таремир и кивнул на Ритемуса, - запишите меня туда же, куда его.
- Дело ваше, - офицер подписал бумаги и поставил штампы.
После оформления документов бойцов отправляли на медкомиссию, далее выдавали оружие и форму, а затем выстраивали на заднем дворе. Ему повезло – униформа ему попалась точно по размеру, что всегда было редкостью, на Таремире же гимнастерка при каждом движении раздувалась пузырем, словно желая унести своего обладателя ввысь, сколько он бы ее не прибирал.
Затем их колонной, вооруженной, и не отягченной амуницией, колонной повели на площадь. Вся их колонна, как оказалось, состояла из участников войны, и потому там им выдали по несколько обойм к каждой винтовке, по фляге с водой, погрузили в поезд и отправили на фронт, без начальной военной подготовки, длившейся, по слухам, около двух месяцев.
Лишь вокзал, казалось, пережил эти несколько дней без ощутимых последствий для себя. После того как мятежников выгнали, желающих уехать стало намного меньше, и людей было немногим меньше, чем до начала революции. Лишь с фасада, который недавно отреставрировали и украсили хрупкими керамическими плитами, рабочие на люльках, свисавших с анфилады, соскабливали пятна грязи и заменяли пострадавшие плиты новыми.
Прохожие демонстрировали свое почтение очень сдержанно – один голос изредка выкрикивал: «Слава королевским войскам!», и тут же растворялся в шуме голосов и паровозных гудков, остальные же имевшие хоть каплю сочувствия, молча провожали солдат налитыми жалостью и неуверенностью потупленными взглядами: многие боялись, что их родные могли перейти на сторону революции, и кто знает - быть может, солдаты именно этой колонны убьют их при обыске или в бою?
Некоторых солдат провожали близкие – Ритемус, не в силах отвести глаз, смотрел, как на шею людям в военной форме вешаются ребятишки, как их целуют матери и жены, и, вспомнил, что его много лет назад тоже так провожала семья. Он помнил это расставание до мельчайших деталей: каждое проделанное движение, каждое объятие, каждую черту лиц его жены и обоих сыновей. Малыши несколько раз спрашивали его, скоро ли он вернется, и он неуверенное отвечал, что скоро, а затем спрашивали снова и снова по очереди, и тянулись к его шее, чтобы он взял на руки. Лимию он обнял лишь два раза – когда они пришли его провожать, и когда он с остальными уходил в вагон – она беспрерывно утирала бегущие слезы кружевным платком. Вместо слов у нее выходили одни всхлипы, и она вся дрожала, будто водная гладь, тронутая порывом ветра. После прощального поцелуя он развернулся, и на бегу оборачиваясь и размахивая на прощание рукой, ринулся с остальными в вагон, и когда состав тронулся, он еще долго наблюдал три фигуры, машущие ему вслед руками. Лимия взяла сына на руки, и тот махал материнским платком, беззвучно раскрывая рот. Скоро они затерялись среди пестрой толпы с поднятыми над головами плакатами и букетами, летящими вслед составу, но Ритемус продолжал смотреть назад, пока перрон и вокзал не исчезли из виду.
Сегодня, находясь в быстротечном плену воспоминаний, что довольно часто запирал его в своих темницах, он почему-то бессознательно начал шарить глазами по толпе, словно ждал, что его тоже сейчас придут провожать, но в голове вдруг вспыхнуло обжигающим пламенем осознание того, что он остался один, что никто не будет кричать его имя, а затем ждать его, и он вернулся в действительность. Из уголков глаз в нижние веки вдруг стала набегать влага, и чтобы никто не видел его слез, он вытирал их рукавом, делая вид, что ему жарко, хотя на улице было довольно прохладно. Единственным, кто все-таки заметил это притворство, был Таремир, стоявший вплотную к нему.
- Рит, не надо, ты ничего не сможешь изменить, - Таремир тряс его за плечо, приводя в чувства, и скоро Ритемуса вместо воспоминаний одолели угрызения совести – он не мог себе простить, что слезы выступили прямо на улице, среди сотен людей, толпившихся на перронах. Он не хотел верить, что в такой момент его оставило мужество; если он оставался один, то мог позволить себе расчувствоваться, но не сносил, когда это происходило на глазах у других, пусть те и не видели или им было все равно, ибо тогда подрывалась его вера в самого в себя – последнее, чем можно было гордиться, потому что все остальное сгинуло в прошлом.
Даже когда за ними стукнула нижняя створка раздвижной двери, и вагон тронулся с места, издавая несмазанными колесами визг, будто кого-то жестоко пытали раскаленным железом, а разбитый гудок возвестил о движении низким жестяным ревом, он не мог отделаться от навязшей на шестеренки в голове пустячной мысли. Срывалась с трухлявых досок, покрытых старой отслоившейся краской, густая пыль, а он сидел, забившись в углу, и не внимал чужим разговорам. Не найдя аргументов своей стеснительности, он убедил себя, что никто не видел, как солдат, защитник Родины, вдруг решил пустить слезу, и успокоился на этом, а затем перебрался поближе к окну, чтобы совсем отвлечься от печальных мыслей. Людей с ним было не очень много – все вполне комфортно устроились вдоль стенок на ящиках, и щебетали о предстоящих боях. Тотальной мобилизации как таковой еще не было, но правительство все равно объявило о наборе добровольцев в народное ополчение, которое должно было стать подспорьем армии, если той не окажется рядом в нужное время, и людей охочих до безвозмездной помощи своему государству было немного – в столице набралось две тысячи человек, и одну из них, укомплектованных старыми вояками, направили поближе к Элимасу, чтобы сдержать натиск бунтарей, если те вдруг решаться создать свою армию. Разговоры в вагоне велись в основном в положительном настрое – многие считали, что стоит лишь показать бунтарям штыки, да пальнуть поверх голов залпом, как те тут же разбегутся по домам, как тараканы, и забудут про свои революции, равноправия и прочий утопический бред. Были, впрочем, и те, кто опасался, что стихийные выступления постепенно перерастут в гражданскую войну, которая опустошит страну намного сильнее, чем война с фалькенарцами. Кто-то передавал остальным слухи, что еще несколько армейских частей перешли на сторону революции, кто-то рассказывал, что его родственник на стороне повстанцев, но он надеется, что не встретится на поле боя с ним и при первой же встрече перевоспитает его.
Больше ничего Ритемус не услышал – он мог улавливать только суть разговора, детали упрямо ускользали от него, сколько бы он ни вслушивался в смысл слов. Все его внимание было поглощено проплывающими мимо полями, на которых мирно пасся скот, лесами, небольшими полустанками в полузабытых деревушках. Что-то сильно отличало эту поездку от той, что была почти семь лет назад. Почти в таком же вагоне, забитом почти до отказа солдатами они быстро неслись, будучи решительно настроенными на борьбу с соседней державой Фалькенар, мимо таких же полей. Бывший тюремный страж упорно искал различия: что же отличало тот день от этого? Во-первых, тогда они ехали в другую сторону, к границе; во-вторых, тогда была абсолютно ясная погода, все цвело и пело, словно благословляя сынов своей страну на борьбу; В-третьих, почти семь лет назад косари и пастухи махали им вслед, что-то неразборчиво крича; в каждой деревушке, в которой они останавливались, их встречали всем населением, приносили хлеб и воду, мужчины пожимали руки, хлопали по плечу, женщины целовали их и обнимали, как родных.
Сегодня за этот пасмурный день ни в одном селении не встретил никто, кроме солдат, охраняющих склады, с которых сгружали провизию и боеприпасы; остальным до них не было дело, и Ритемус невольно чувствовал себя проклятым, и оттого ему невольно казалось, что все вокруг знают, что этот поезд везет солдат на гиблое дело. Когда Таремир, беседовавший с новым сослуживцем, подсел к нему и спросил, как он себя чувствует, тот ответил то, что думал:
- Почему, Таремир? Почему они не замечают нас? Разве делаем что-то совсем плохое? Ведь мы защищаем их от новой войны. Я ведь рассказывал, как было тогда…