Возможностей выбора политической стратегии у Клеменса было немного: «Социальные вопросы отодвигались на второй план, все внимание было направлено на сохранение того ядра, которое после неудачных походов оставалось еще Австрийской империей»[172]. Многие авторы, и прежде всего Г. фон Србик, склонны свести к этому всю политическую стратегию Меттерниха с 1809 по 1813 г. На практике все обстояло сложнее. Бесспорно, подобный расчет занимал видное место в планах нового канцлера. Вместе с тем он был сторонником тактического сотрудничества с наполеоновской Францией, и сотрудничество это зашло так далеко, что грань между стратегией и тактикой оказалась размытой.
Символично, что Меттерних затеял перестройку интерьера и организационной структуры госканцелярии по образцу своего знаменитого родича. За этой внешней стороной дела нетрудно разглядеть черты, напоминающие курс Кауница с его ориентацией на альянс с Францией. «Нашей безопасности, – писал Меттерних Францу еще до вступления в должность, – мы должны теперь искать только в сближении с достигшей триумфа французской системой». Конечно, были и сомнения в связи с тем, насколько органично удастся вписаться во французскую систему. Перспективной ему казалась такая линия: «С первого же дня мира мы должны ограничить нашу систему исключительно лавированием, уступчивостью, лестью. Так мы сможем продлить наше существование до дня всеобщего распада»[173].
Для него не было сомнений в том, что наполеоновская империя на европейском континенте уже перешла пределы возможного. «Моя совесть, – писал он в автобиографической записке, – указала мне направление, которому я должен был следовать, чтобы не становиться на пути естественного развития и получить для Австрии шансы, которые могла дать первая из всех сил, сила вещей…»[174]. Тем самым Меттерних хотел бы создать впечатление, что он повиновался всего лишь «силе вещей» (одно из любимых выражений Клеменса), ожидая благоприятного момента, чтобы выступить в качестве спасителя своей страны. Меттерниху импонировало представление о нем как хитроумном и тонком политике, сумевшем искусно переиграть в многолетней затяжной борьбе грозного корсиканца. Это придавало образу австрийского канцлера нечто демоническое, мефистофелевское, но в то же время служило и индульгенцией: ведь все, даже весьма неприглядные его поступки получали оправдание в «великой цели», которой были подчинены все его помыслы и деяния.
Между тем если канцлер и был в чем-то последователен, то в своей непоследовательности, постоянных колебаниях, которые и прежде сопутствовали его дипломатической практике. Но тогда он был хотя и не пешкой, но все же легкой фигурой на дипломатической шахматной доске. Теперь же он, можно сказать, вышел в ферзи, его возможности в определении стратегии неизмеримо возросли; и его колебания вызывали изрядные волны в политической жизни Европы.
Историкам известны слова кардинала Мазарини: «Когда полагают, что австрийскому дому пришел конец, он всегда извлекает из кармана какое-нибудь чудо». Такими чудесами обычно являлись «австрийские браки», посредством которых Габсбурги опутали всю Европу. Чадолюбивый австрийский дом не испытывал недостатка в эрцгерцогах и эрцгерцогинях. «Пока другие воюют, ты, счастливая Австрия, заключай браки», – гласила старинная поговорка. При совсем невоинственном Франце Австрия довоевалась до того, что возникла самая настоятельная потребность в очередном чуде, и в роли кудесника намеревался выступить сам канцлер.
II
По мысли Меттерниха, очередным чудом должен был стать австрийский брак Наполеона. Идея не была оригинальной, и Меттерних не мог бы здесь претендовать на приоритет, но его ведущая роль в ее реализации неоспорима. Потом, после падения Наполеона, он пытался откреститься от ставшей сомнительной чести главного творца брака, который вызвал у современников ассоциации со знаменитой легендой о чудовище Минотавре, в жертву которому приносили красивых девушек. В изложении самого Клеменса история брака выглядит крайне запутанной; навязывается мысль, что инициатива исходила от французов. Разбитой же Австрии ничего не оставалось, как поступиться эрцгерцогиней для спасения страны.
На самом же деле дочь императора была козырной картой Меттерниха в его сложной дипломатической игре. Разыгрывая ее, он рассчитывал достичь сразу нескольких целей – и тактических, и стратегических. Сам по себе династический союз выходил за рамки краткосрочных, сиюминутных расчетов. Эрцгерцогиня оказывалась фактором в системе европейского эквилибра. Брак Наполеона с ней не только создавал предпосылки для австро-французского альянса, но и блокировал кошмарную, на взгляд Меттерниха, перспективу франко-русского союза, возникшую в связи с намерением Наполеона получить в жены российскую великую княжну. Это последнее обстоятельство особенно бросалось в глаза. Прусский дипломат писал своему королю: «Принципиальный мотив, который побудил венский двор на заключение брака между императором Наполеоном и австрийской эрцгерцогиней, – боязнь его брака с русской великой княжной»[175].
Во времена, когда дипломатия еще в значительной мере сохраняла династический характер, матримониальные проблемы приобретали первостепенное политическое значение, брачные союзы становились внешним проявлением союзов политических. То, что в мире простых людей именовалось сводничеством, в мире большой политики было законной частью дипломатии.
Для того чтобы создать династию Бонапартов, Наполеону нужен был наследник. Поскольку его брак с Жозефиной Богарне, в принципе счастливый, оказался бездетным, то встал вопрос о разводе. Слухи о таком повороте дел начали распространяться еще с 1807 г. Причем очень активную роль в этом играла Каролина Мюрат, яростная ненавистница Жозефины и всего клана Богарне. Многие владетельные дома были бы счастливы удостоиться родства с Наполеоном. Некоторые из Бонапартов уже успели породниться со старыми династиями. Однако самому Наполеону нужен был брачный союз не только с древней, но и достаточно могущественной династией, которая после его смерти могла бы служить опорой его наследнику. Поэтому выбор был невелик.
Логическим следствием Тильзита и Эрфурта мог стать российский вариант брака Наполеона. Однако матримониальные намерения императора французов не нашли благоприятного отклика в России, и отнюдь не православие русской великой княжны Анны Павловны, к которой сватался Наполеон, не ее юность были главными препятствиями к породнению Бонапарта с Романовыми. Тесный и долгосрочный союз с Наполеоном не вписывался в политическую стратегию Александра I, да и выскочка-корсиканец был неприемлем в качестве родственника, нельзя было не считаться и с негативным отношением к такому браку в обществе[176].
Но царь не желал раздражать Наполеона немедленным отказом и повел свою игру весьма тонко. Меттерних, всерьез опасавшийся франко-русского союза, с тревогой следил за ходом событий. Очевидно, подходя к царю со своей меркой, он недооценивал кастовый барьер, разделявший российского самодержца, потомка Рюриковичей, и бывшего поручика Бонапарта. Для Клеменса, при всем его снобизме грансеньора, реальная политическая мощь была фактором, перевешивавшим аристократические предубеждения. Кроме того, за годы пребывания в Париже он сумел оценить величие личности Наполеона. Балансу сил Меттерних отдавал предпочтение перед легитимностью. Легитимацией Наполеона в его глазах было удушение им революции, создание могущественной империи. Поэтому он смотрел на императора французов иначе, чем царь, и многие другие представители аристократическо-династической Европы. Это был рационалистический подход в духе реальной политики, сдобренный изрядной долей цинизма.