— Так ты не хочешь, чтобы я разорвал это письмо, потому что ради него тебе пришлось пересечь море, а затем протопать пешком четыре часа под палящим солнцем?
Она не отвечает, отводит глаза.
— Тебе, как и мне, не интересно, что там написано. Ты просто выполняла чью-то просьбу и лезла из кожи вон, чтобы закончить свою работу. Ради чего?
— Просто я эгоистка, — бормочет художница. — Пытаюсь добиться своего, и не важно, на какие жертвы придётся пойти. Я всегда боялась этого — стать заложником дурацких амбиций и наплевать на тех, кто меня окружает. Покинуть всё — родной дом, любимых — отправиться в дикие места, и в итоге в этом добровольном изгнании потерять смысл жизни? Вам это знакомо?
Знакомо, и ещё как. Так ему хочется ответить, но Леви молчит. Он смотрит на эту несчастную одинокую дурочку и понятия не имеет, что делать. Что он вообще чувствует? Отвращение? Или жалость? Если первое… то он должен испытывать отвращение и к самому себе. Да и пожалеть себя он всегда успевает.
Когда внезапно Верена улыбается, глядя перед собой, Леви понимает, что они в большей степени похожи, чем он представлял себе раньше.
— Пару лет назад мне казалось, что в этом мире для меня не осталось места. Мои родные умерли, господин Форстер умер… даже Флок, которого я намеревалась вернуть домой… все ушли. Я почти отдалась отчаянию. Почти. И тогда я вспомнила, как ребёнком глядела вверх, под купол пещеры, где я родилась, и видела там вас… надежду… Мой мир был разрушен, но я смирилась, чтобы начать жить заново. И это письмо… стало моей последней целью. Было приятно… нести его для вас.
Бесит. Как же бесит. Лучше бы она заткнулась. Просто помолчала и ничего такого не говорила. Зачем ему это? Опять заново переживать? Мало проклятие Аккерманов пожирает его изнутри? Теперь оно хочет, чтобы он пожалел эту дуру несчастную? Чтобы в ней он увидел не только тех, кого любил когда-то, о ком пытался заботиться, кем дорожил, но и себя самого? Бесит. Он устал… Как же он устал…
А кто же теперь пожалеет его?
Леви скрывает лицо за ладонью, чтобы она не видела его. И долго так молчит. Пока, наконец, Верена не вздыхает:
— Простите, что побеспокоила вас. Но дело сделано. Спасибо, господин Аккерман, что позволили отдохнуть.
— Не зови меня так… — бормочет он под ладонью.
— Что?
Леви убирает от лица руку.
— Не зови меня так. Не произноси даже эту фамилию.
Она кажется слегка растерянной, но в итоге кивает:
— К-конечно! Простите! Как пожелаете.
— И хватит за всё извиняться. Бесит уже.
— А… да.
Молчание ненадолго становится каким-то неловким. Когда Леви бросает нераспечатанный конверт на соседний кухонный стол, Верена молча недоумевает. А потом тихонько улыбается, пока Леви не видит. И всё бы ничего, только в этой устоявшейся, успокоившейся тишине неожиданно громко бурчит её живот…
— Есть хочешь? — спрашивает Леви, а художница краснеет, как помидор.
— Наверное… Но вы тут, кажется, были заняты.
— Да, я занимался уборкой…
— А, может, вам помочь?
Он едва не срывается, чтобы спросить её, а точно ли она не дура? Но теперь, когда она высказалась, буквально вылила на него всё, что у неё там накипело, ему не хочется перегибать палку. Это будет слишком даже для него. Он и вправду размяг здесь, в этой глуши, в полном одиночестве. Леви представляет, как отпускает её в дорогу до станции, и тут же отбрасывает эту мысль.
— Ты собралась помогать мне с уборкой, что ли?
— Ну да. А что? Если вы за свои вещи боитесь, то зря. В доме господина Форстера было куда больше ценностей, и я никогда…
Леви чуть не шлёпает себя рукой по лицу. Вот дурёха. При чём тут вообще какие-то вещи? Он одновременно и раздражён, и весел. И чёрт знает, почему.
— Тогда, может, ты мне весь дом до блеска отдраишь?
— Хм-м… А надо? Я могу.
Это что, вызов? Леви приподнимает одну бровь и приглядывается к художнице. Вроде бы, нет. Сама наивность. Ну и ну. Это в их-то мире существуют ещё такие люди?
— Ты же понимаешь, что я не буду тебе платить.
— А я что, похожа на ту, которой нужна оплата? — она хмыкает и делает обиженное лицо. — Я просто хотела помочь.
— Ладно, забудь. Нечего дуться. Всё равно тебе некуда деваться, пока Брауны не приедут. А пешком ты обратно не пойдёшь… Иначе эта девчонка, Габи, меня прибьёт.
Леви ковыляет по направлению к подвалу, где хранятся припасы и продукты, затем зовёт за собой Верену. У неё моментально загораются глаза. А после день проходит, словно в один миг. Они слишком заняты и отвлечены, чтобы уследить за временем.
Что и говорить, готовит она неахти, скоро Леви в этом чётко убеждается. Из него самого повар неважный. Зато она довольно хорошо орудует кухонным ножом. И ещё, говоря о помощи по дому, она ничуть не слукавила. Когда под вечер Леви поднимается в комнату, где она прибирается в последнюю очередь, стягивает с лица платок и критически осматривает начищенное большое зеркало, затем проводит пальцами за старым шифоньером, Верена стоит позади с тряпкой в руках и таким напряжённым выражением лица, что кажется, будто она вот-вот закричит от напряжения.
— Неплохо, — произносит хозяин дома, наконец. — Я бы даже сказал, очень неплохо.
Он оборачивается, и в свете закатных лучей шрамы на его лице кажутся почти незаметными.
— Молодец.
Со вздохом облегчения Верена утирает рукавом рубашки лоб. Леви говорит, что она будет спать здесь, только пусть перестелит постельное бельё.
— Спасибо вам, господин Леви! — благодарит она с улыбкой до ушей. — Вы так добры!
— Ты думаешь?
— Ну конечно! А как иначе?
Ближе к ночи он всё ещё сидит в своём кресле в гостиной, гипнотизируя смятый конверт, лежащий перед ним на столике, и вспоминает, как художница назвала его «добрым». Безумцем его называли, и даже монстром… а кто называл его добрым?
А ещё чёртово письмо, ради которого эта дурёха такой путь проделала. Что с ним теперь? Ему не очень хочется его читать. Выбросить, а ей сказать, что спрятал до лучшего дня? Нет, он не может так поступить. Он не знает, что делать с письмом. Тогда он тем более не понимает, что делать с ней!
Как же бесит эта ситуация.
Леви долго смотрит на конверт, но в конце концов хватает его, недолго крутит в руке, затем рвёт боковую полосу. На едином листе бумаги — потрёпанном и пожелтевшем от времени — строчки начерканы ровным почерком. Пока Леви пытается вчитаться, у него трясутся руки.
«Дорогой мой мальчик!
Если ты всё-таки жив, как гласят слухи из Подземного города, то тебе, должно быть, уже около двадцати семи лет. Умоляю, будь жив!
Мы с твоей матерью виделись лишь дважды. Она была добра и красива, твоя мама. Я дал ей свой адрес, но она написала лишь раз — когда ты родился. Как жаль, что её не стало! Мне хотелось бы отыскать её раньше, но служба не позволила, и несколько долгих лет я провёл за стеной Роза, не в силах вернуться домой.
Прости меня. Я так и не нашёл тебя. Я не знаю твоего имени, не знаю, как ты выглядишь… Люди из Подземного города, которых я опрашивал о ребёнке из борделя, ничего не рассказали.
Мне так жаль, что мы не можем встретиться. Если ты жив, наверное, ты ненавидишь меня. Это правильно, ведь я плохой человек.
Прикованный к постели, я не могу продолжать поиски. Мои люди будут делать это за меня, и я не сдамся. Надеюсь, когда я узнаю настоящее имя твоей мамы, я отыщу тебя, пока титаны не уничтожили этот мир.
Я слаб и безволен, потому что всю жизнь меня учили не оглядываться, идти лишь вперёд. А я продолжаю цепляться за мысль, что ты жив. Послушайся совета старика: не страдай о прошлом, если у тебя есть новый путь. Только в нём находится какой-то смысл. Где бы ты ни был, назад не смотри. Это единственное, что я могу дать тебе сейчас».
Шокированный и морально разбитый, Леви мнёт в руке проклятый листок бумаги, и, пряча лицо в свободной ладони, то ли рыдает, то ли смеётся. А, может, и всё вместе. Может, он сходит с ума? Это что, шутка такая? А если не шутка, если правда, тогда… ради чего всё это было?