Посерьезнел.
Подался всей многогабаритной махиной вперед, вылупил изучающие с ног до головы глаза. Откинул с лица длинную лохматую гриву, превращаясь в этакого большущего лоснящегося льва, солнечнолико царствующего над насильственно подмятым безмозглым зверьём в откровеннейшем из доступных смертным обличий; питался этот недобитый лев за счет взятых под гаремную стаю самок, властвовал тоже за счет поражающе терпеливых самок и приносил сомнительную пользу лишь тем, что раз в несколько месяцев — или дней-часов-лет — валил потрахать то одну, то другую несчастную кошку, расписываясь с той отвисшим брюхом да набухшими до пошлой ягодности сосками, чтобы после еще и сожрать то кровавое, косматое, мяукающее и негоже претендующее на захваченный трон, что вылезет наружу из чужой растормошенной промежности.
— Надо признать, ты налицо сдал, мой обиженный жизнью ученик. И это замечаю не один я. Например, прямо сейчас, при сомнительном свете сомнительного дня, я и впрямь вижу, что ты стал даже бледнее, чем был до этого… — вместо всего того, что ждал услышать от него задыхающийся Уэльс, пробормотал так же резко подавшийся обратно назад herra Петер, выбивая этой чертовой прямолинейной неожиданностью пол из-под — и без того ненадежных теперь — оступившихся ног. — И выглядишь так, будто совсем прекратил засовывать в свой маленький узкий желудочек какую-либо пищу. К тому же… — копируя запатентованную привычку продолжающего мерещиться везде и всюду Рейнхарта, необъяснимо проницательный кошак потянулся к карману штанов, полазил там, вынул смятую пачку размокших сигарет и простенькую пальчиковую зажигалку. Поджег с непарной попытки хвостец-фитилек, затянулся по самое горло, выпустил в лицо застывшего закашлявшегося мальчишки облако едкого дыма и лишь тогда, покатав на языке сигарету, соизволил договорить: — Что это за одежда на тебе, Уэльс? Я видел, что ты в этом сюда пришел. Решил закоченеть где-нибудь на ходу и скрасить унылые улочки Рейкьявика экзотикой заколдованной ледяной статуи? Что, никто не удосужился научить тебя, ходячая ты беда, надевать, когда выходишь в холод на улицу, куртку, нет?
Юа, слишком от каждого услышанного, но непереваренного слова опешивший, чтобы хоть что-нибудь из себя выдавить, открыл и прикрыл рот. Покосился, исподлобно хмурясь, на Петера, на зажатую в его пальцах чадящую сигарету… В итоге чего еще и нарвался на маразматичный — если для профилактики не забывать, что исходил он как бы от учителя, каким бы этот самый учитель бездарным ни был — вопрос:
— Что? Тоже хочешь прикурить? — взгляд алкогольно-вишневых глаз задумчиво переметнулся сначала на поджавшиеся на автомате мальчишеские губы, затем — на невинно дымящую бумажную трубочку в грубых намозоленных кистях. — Я не возражаю с тобой поделиться, если, конечно, эта крохотная тайна схоронится между нами… Так что же, твой учитель может тебе доверять, Уэльс? Ты ведь не станешь подводить его и лишать единственной оплачиваемой работы?
Происходящее слетело — подстреленным обухом свалилось — с настолько абсурдной шизофреничной планки, что Юа даже не смог сразу остановить себя, когда пальцы немного обдолбанно и машинально приняли протянутую Гунарссоном обсосанную сигарету. Неловко ту повертели, неприученно ощупали, обожглись о дымящийся серый кончик…
И лишь тогда, перепутавшись, будто всё те же волосы, нервами да огоньками, донесли, наконец, до дающего провальные сбои мозга единственно нужные и верные импульсы.
— Вашу же сраную мать… — вот так вот откровенно ругаться при учителях — это нонсенс, хотя хренов herra Петер, если подумать — или как раз-таки не думать, — учителем в полноте слова и близко не был. Просто не был, и всё тут. — У вас с головой и этой… херовой психогигиеной, о которой вы столько на уроках треплетесь… вообще всё в порядке? — тихо, ошалело и взъерошено пробормотал мальчишка, продолжая с искреннем потрясением таращиться на выбеленную травами-мятами врученную сигарету.
— В порядке, я думаю. В полном. Ну, или не очень полном, как посмотреть… Но с чего бы этот вопрос, Уэльс? — без подвохов недоумевая — честность, честность, Юа, сам того не желая, отчаянно чувствовал в нём пугающую открытую честность, — поинтересовался, склонив к плечу голову, Гунарссон.
— С того, что нахрена вы мне… сигареты суёте, если вы здесь учитель?
— Хм… экая у нас с тобой занятная философия намечается… Во-первых, прекрати уже использовать эти неотесанные грубые словечки, — поучительно проговорил herra Петер, с какого-то черта похлопывая себя по коленке, точно опьяневший за ночь шатаний Санта Клаус, бесстыже приглашающий нерадивого мальчишку добровольно забраться да присесть вот туда… к нему… и ссыпая прямиком на пол прожженный прокуренный пепел. — Они тебе совсем не идут. Во-вторых, это всего лишь маленькая скромная сигаретка, и она тебе отнюдь не повредит — погляди только, каким ты стал нервным. И, в-третьих… Я понятия не имею, как еще мне унять печаль в твоих глазах, юный несмышленый соколенок, просирающий направо и налево щедро подброшенные благоволящей жизнью шансы. Может, если сигарета тебя не устраивает, ты хочешь присесть ко мне на колени и поведать обо всём, что с тобой приключилось?
После показавшего себя в полной красе Рейнхарта, после всего, что тот ему раз из раза твердил, тромбуя на редкость похабные фразочки бесплатными ворохами и разбрасывая пестрыми рождественским конфетти возле спотыкающихся ног, Уэльс даже не пытался уверять себя, будто все эти чокнутые повсеместные странности ему каким-то глючным боком мерещатся.
О нет.
Этот конкретный ублюдок, так же, как и ублюдок другой — пусть и выигрышно пригревшийся во внутренностях, а потому незаметно принятый да оправданный, — вещал на полнейшем из возможных серьезе, и Юа…
Юа подумал, больше не пытаясь никуда эти мысли деть, что, наверное, вовсе не такая и плохая идея собраться с духом и дать этому козлу по усердной озабоченной роже.
Какая вообще разница, если ему всё равно в скором времени предстояло убраться и из этой школы, и из этой страны, и из случившейся новой жизни в целом, пересекая одинаково серые границы-океаны и возвращаясь обратно туда, куда возвращаться до тошноты не хотелось?
Гунарссон, скорее всего, на своём перерослом детском уровне всего лишь дурачился, дразнился и никогда не пытался по-настоящему обольстить, хоть Уэльс и был уверен, что если дать тому волю и неосторожным шагом ступить на страшную встречу — так легко уже не отделаешься. Успокаивало в какой-то мере то, что силой этот человек никого принуждать не хотел и явно не собирался…
Правда, желание хорошенько врезать от этого меньше не становилось, и Юа, разок да на пробу загоревшийся необходимостью подчиниться поставленным под табу запретным порывам, поглубже вдохнул, выдохнул, криво покосился на елозящую и похлопывающую по бедру львино-медвежью ладонь и…
Собственно, врезал.
Брезгливо швырнувшись сигаретой, ошпарившей в незнакомом ментальном смысле, фурией — не по обыкновению импульсивной и яростной, а трезвой, заранее рассчитавшей план предстоящих действий и вполне приготовившейся к той или иной подлянке — бросился на не поспевшего к подобному развитию сюжета мужчину, ухватился тому пальцами за горло, впился подушками и ногтями, со всей дури двинул ногой по парте, на которой тот продолжал беззаботно рассиживать, и даже добился того, что скрипнувший удрученный стол, подогнувший костыли от незаслуженно вылившейся мародерской жестокости, завалился за спину, топорщась отбрыкивающимися срезанными копытцами.
Herra Петер — не успевший ни увернуться, ни соскочить, наверное, из-за того, что в крови его до сих пор бродило да пузырилось вылаканное накануне злосчастное бухло — позорно полетел всей тушей вниз, на стоптанный замусоренный пол, попутно сшибая собой и иные столы да стулья. Herra Петер, с отвращением плюющийся на чужую дворовую ругань и смачно воспевающий свою больную искаженную эстетику, низко матерился и давился вставшей поперек горла заглоченной сигаретой. Herra Петер морщился и угрюмо склабился на обожженный до слезшей кожи язык, барахтался в разметавшейся шатром гриве, попутно выдирая ту из луковиц в тщетных попытках распутать и закрутить узлом, проклинал сбрендившего невоспитанного мальчишку, не приученного к банальному понятию хоть какого-то уважения, и Юа, неприкрыто таращащийся на него во все ехидные отомщенные глаза, впервые в жизни чувствовал изумительно невесомую свободу и верил, так искренне и глупо верил, будто теперь ему по силам попросту всё и будто это самое «всё» сможет преспокойно пойти по-другому…