Обогнув ее с двух из трех возможных сторон — приближаться к расплескивающей волны воде не хотелось в силу настойчиво подгрызающего недоверия и вящего нежелания случайно в эту самую воду угодить, оказавшись подхваченным наплывающим из-за каменистых хребтов ветром, — Микель, предвкушающий и приободренный, без особенного труда поймал нарастающий звенящий гул, вобравший в себя и иные, такие же визгливые и сбоящие, голоса. Прибавил, полнясь закипающим в жилах заинтересованным возбуждением, ходу, машинально очистил от чуть испачкавшего пепла стягивающие пальцы кожаные перчатки и, напустив на лицо самую доброжелательную и непринужденную из имеющихся в арсенале коллекционных улыбок, крадущейся танцующей походкой скользнул за очередной глянцевый угол…
Разочарованно встречаясь лицом к лицу всего лишь с жалкой да избитой школьной постановкой; чтобы понять, где крылись истоки и корешки, хватило одного беглого взгляда на курсирующих сколоченный из подгнивших досок невысокий помост трех солидных дяденек с разделенной напополам выдержкой степенного бычьего тореро: пропитого вида рыжеволосого куртуазийца с маленькой булькающей флягой, кочующей от широкого курточного рукава в такой же широкий курточный карман и обратно, причудливого няньку чистопородной китайской — китайцев Микель по личностным причинам не любил, не переваривал и старался всячески выдерживать улыбчивую дипломатическую дистанцию — наружности и, наверное, главенствующего директора с аккуратной ежовой стрижкой, чопорным пиджаком, из-за впитанной мороси выглядевшим не больно-то внушительно, высветленными подогнутыми усами да сальной и капельку скотинистой, необъяснимым образом напоминающей гиммлеровскую, забавящей и вместе с тем всеми поджильными фибрами отталкивающей физиономией.
На сцене, сценой зваться достойной только за просто так, потугами вздыхающей вежливости и кое-как вытянутой благосклонной солидарности, мельтешили, то неуклюже сталкиваясь костлявыми или не очень тушками, то вновь отпрыгивая друг от друга на чересчур неприличные расстояния, чахлые старающиеся детишки: этакий Человекус Активникус с настораживающими седыми прядями и чуть подрумяненной дешевым тональником мертвенно-бледной кожей, как-то так сразу примечающийся среди остальной бестолковой толчеи задатками хромающего на переполошенные подростковые мозги непробиваемого альфа-вожака. Щуплая низкорослая девочка в длинном черном саване пожизненно носящей траур степенной матроны, кривенько заплетшая волосенки в две критически отличающиеся по длине жидкие косички, трагично, но совершенно неискренне прикладывающая к раскрашенному красной помадой рту трясущиеся белые ладони. Напыщенный долговязый повеса с разлохмаченным морковным загривком и бутылочной зеленью единственного цельного — второй как будто бы был подбит и перевязан на неприметный серенький бинт — глаза.
Пыльные пожеванные декорации, впервые за долгие десятилетия вытащенные наружу из заваленных мусорной сажей чердачных сундуков, горящие бумажным стыдом и за самих себя, и за тех экономничающих идиотов, что удосужились их здесь расставить, а не сжечь да отправить на обетованные декораторские небеса, стыло горбатились обещающими вот-вот свалиться разбухшими телесами, иногда падали, иногда не вовремя стелились под ноги и заставляли падать уже кого-нибудь другого, отчего натужненькая игра паясничающих актеришек, не внушающая ни трепета, ни восторга, ни малейшего желания в нее взять да поверить, приобретала с одной стороны некий слабо колышущийся шарм, а с другой — острое желание развернуться, выкинуть из памяти, уйти и попытаться отыскать что-нибудь и где-нибудь еще, полнясь литой уверенностью, что хуже не будет уже ни в заунывном монастыре сберегших целибатную девственность монахинь, ни на анонимном семинаре бросивших лысеющих байкеров с инвалидными переломами рук, ног и ребер.
— Виновность отражается во взгляде.
Дурная совесть говорит без слов…
В страданиях единственный исход —
По мере сил не замечать невзгод.
Это, например — так надрывно, чтобы отшатнулась парочка разволновавшихся сеньорных старичков, только-только присоединившихся к ежеминутно сокращающемуся числу косо посматривающих зрителей, — прокричал седоголовый господин Активникус, гневно размахивающий неприкаянной левой рукой с зажатым в той — воинственным, да каким-то сплошь игрушечным, с отломанным кончиком и перекосившейся подставной рукоятью — кинжальным ножичком, и Микеля, ленно покопавшегося в воспоминаниях, но все-таки выудившего на свет нужный укромный сейфик с заботливо вставленной в ржавую скважину отмычкой, наконец, осенило.
— А-а-а… вот оно что. Так это у нас здесь, стало быть, бегает достопочтимый месье Отелло, — снисходительно хмыкнул под нос довольный самим собой и потихоньку проясняющейся обстановкой мужчина, затягиваясь едким дымком новой надкуренной сигареты.
«Отелло» Рейнхарт никогда не любил: ни в исполнении повсеместно обожаемого Джузеппе Верди, ни в красочной, но не обремененной смыслом балетной постановке Голденталя, ни в нездорово разросшейся подборке поражающей воображение фильмотеки — ну, право, сколько можно снимать-писать-говорить-повторять совершенно одно и то же, не внося в него ни крупицы адекватной новизны? Как же быть с почитаемым некогда полетом фантазии, как быть со свежими мыслями и идеями, без которых и так уже давно да безнадежно подыхал, мучаясь пожравшей злокачественной опухолью, загаженный тупоумными кретинами мир современной обездушенной машины? Успевшая нарастить три десятка заслоенных корок оригинальная версия, со скрипом да слезами выкатившаяся из-под пера гениального дядюшки Шекспира, чересчур увлекшегося гиперболизацией неоправданных душевных страданий не самых несчастных индивидуумов, тоже не вызывала в горячем на сердце смуглокожем португальском выходце должного отклика — жили бы себе и жили, эти причудливые маленькие человечки больших антикварных баллад, радовались бы, любили, наслаждались щедро присвоенными деньгами, пылкими рандеву, полногрудыми девственницами да покорно ложащейся в руки властью взлелеянных судьбой молодых королей, а они вместо этого старательно рыскали в поисках выкорчеванных из пальца мучений, убивались, добровольно бросаясь на простынею подстеленные острия, да просто-таки пачками, колодами, подкошенными чумой снопами помирали, точно случайно пробудившиеся мухи под застигшее врасплох Рождество.
Изначально сомнительное удовольствие от шарлатанящего балаганного представления, не понимающего даже, что́ оно вообще пытается представлять, тем нацеленнее делалось ниже сползающего в пропасть ноля, чем больше — непонятно в кого такие все из себя ответственные — недорощенные болваны вкладывали в него абсолютно бесталанных потуг, да и белобрысый этот Активникус на грозного кофеголового мавра, оцелованного приютившей кормилицей-Венецией, походил не сильнее, чем на какого-нибудь не тонущего, а довольного, откормленного и бодрствующего Ди Каприо: может, укладывающегося в Джульеттин гроб задохлика-Ромео или соскальзывающего с дрейфующей двери парнишку из крушащегося Титаника он бы еще неким любопытным чудом и потянул, но…
— Когда он нас меняет на других,
Что движет им? Погоня за запретным?
По-видимому. Жажда перемен?
Да, это тоже. Или слабоволье?
Конечно, да. А разве нет у нас
Потребности в запретном или новом?
И разве волей мы сильнее их?
Вот пусть и не корят нас нашим злом.
В своих грехах мы с них пример берем.
Впрочем, наверное, он хотя бы верил в то, что взялся на себе тянуть, а не тянуться, как делали остальные, за тем следом: надувался, если приглядеться повнимательнее, в запачканных испариной и стекающим тональным кремом щеках, пульсировал нашейной жилкой, дрожал в ненароком обтираемых о брюки потеющих руках, и за это Микель — единственный из семи оставшихся зрителей, неприхотливо ютящихся кто под зонтом, кто под капюшоном, а кто и просто так — готов был ему сочувственно поаплодировать…
Дождавшись — раз уж он зачем-то решил здесь задержаться и принять участие в чужом фееричном фиаско, — правда, того любознательного момента, когда перебарщивающий и с репликами, и с выпячивающим грудь героизмом, и с впустую затраченными нервами мальчишка доиграет нынешний отрывок да продемонстрирует несчастную девицу Дездемону, припрятанную в крохоборском кулаке.