Юа с интересом, которого совсем от себя не ждал, разглядывал письма. Удивительно охряные, сморщенные, магнитом притягивающие фотокарточки. Выстаренные сепии и современные цветные снимки, отображающие словно бы одних и тех же людей в разные эпохальные отрезки, хоть и в голове не укладывалось, как один и тот же человек мог присутствовать и там, и тут, и сто лет назад, и двести, и как будто бы всё еще находиться здесь, среди нынешних зевающих живых.
Юа смотрел на красно-белые пачки из-под выпускаемого в первом Лондоне печенья, или на те пачки, печенье из которых выпекалось еще в той фабрике, где теперь стоял хостел с именем «Кекс». На упаковки из-под впервые опробованных в Исландии сигарет, на банки из-под раритетной одновкусной газировки времен первой мировой войны, на отксерокопированные страницы и рисунки из-под карандаша бродячих художников Австрии или Гренландии, чьи тела давно уже гнили где-нибудь в неизвестном Хайгейтском склепе.
В Боукене, как оказалось, не существовало просто стен. Не существовало просто полов или просто потолков, не существовало просто шкафов.
Зато существовало всё это книжное.
Книги царили здесь повсюду, ревностно устанавливая с охотой принимаемую власть. Книги сами втекали в книгу иную, страшную или Красную, жалуясь и плача, что в большом мире их отменили вместе с дикими пандами и хорошими новостями, и теперь они вынуждены гореть, пылиться, теряться под зубами крошечных лимонных гусениц и уходить к отцу-небу, оставляя все октябри, ноябри и сентябри тем, кто пока умел узнавать вкус взятой под решетку свободы. Книги делились на книги одинаковые и книги строгой диаметральной противоположности, приправленные толстым слойком густой серой пыли, образовывали затерянные Кносские лабиринты, Критские тоннели, стойбища для окентаврившегося Минотавра и ложе для пропавшей в постельных утехах блудницы Ариадны.
Книги пестрели карнавальными обложками и теми языками, которых не получалось даже за язык принять, книги учили искусству маленьких лисьих шагов, нависая громоздкими башнями и рушащимися куполами, самими стенами и самим — неповторимым и торжественно-волнительным — воздухом. Уэльс, осторожно продвигающийся по тонким опасным тропинкам, проложенным чутким бумажным зверем между таким же бумажным лесом, недоверчиво, но зачарованно косился по сторонам, боясь, что если только протянет руку или не дай Бог чихнет, наглотавшись скопившегося космического песка — то порушит все Эйфели и все Килиманджаро, все горы Бёйла и вулканические Лаки; за столпотворениями смешавшихся фолиантов таились столы, за которыми прежде полагалось посидеть и почитать избранное творение вечности, а теперь туда нельзя было и подступиться — как посетителям и потенциальным покупателям, так и потрепанному панамочному персоналу.
Книги толпились в шкафах, на шкафах, на полах и в полностью занятых креслах, на столах и под столами, на подвесных полках и даже в лениво и натужно покачивающихся гамаках, постепенно перемешиваясь и с абсолютно дикими, странными, но тоже магнитно-притягивающими предметами: например, полотнищами с древнеисландскими сагами, предлагающими потренировать навыки и прочесть всё в точности так, как на тех было записано, расставляя самовлюбленные ударения и выглаживая загривки своенравных и своевольных дифтонгов.
— Поверь, получается очень не у многих. Вернее, почти ни у кого не получается; на позапрошлой неделе сюда заглядывал один известный в Европе профессор, а не вышло и у него — кажется, позора он не пережил и с тех пор черт знает куда затесался… — задумчиво пробормотал над чутким мальчишеским ухом Микель, очарованно перебирающий ловкими музыкальными пальцами сами просящиеся в руки томики и брошюрки, обложки мягкие и обложки твердые, обложки разрисованные компьютерной мертвописью или кисточкой живого смеющегося иллюстратора, а то и вовсе, что случалось чаще всего, бескартиночно-пусто-черные. — Но если ты вдруг справишься — тутошние суровые викинги тебя непременно от чистого сердца вознаградят, тронутые всей глубиной голубой крови и ликующего, пусть и приобретенного, а не врожденного, патриотизма. Одарят стопкой ветхих журнальчиков, скажем — раритет, не оставляющий меня равнодушным, — и не возьмут за свой подарок ни цента. Так что, не желаешь ли испробовать на вкус проказницу-удачу, а, юноша?
Он, как ни крути и как на него ни смотри, снова походил на знакомого себя, раздражая почему-то каждым вторым произнесенным словом, не несущим вроде бы ничего издевочного или плохого, и Уэльс тоже снова, скрипя зубами и вяло размахивая отбрыкивающейся рукой, пытался заехать уворачивающемуся лису по макушке, в негодовании и своеобразном раже рыча под отголоски проклятого одуряющего смеха:
— Да что ты привязался-то? Сам, если тебе так надо, и практикуйся, придурок хренов…
— Так я уже, — улыбались, перевешиваясь мальчишке через плечо на пару со всей бестолковой головой, привораживающие желтые глаза. — Моя печатная коллекция время от времени пополняется здешними бесценными реликтами, да вот только я стараюсь не злоупотреблять щедростью пылкой души такого же пылкого старины-Олафа — иногда мне кажется, что этот самый Олаф, который работает тут уже добрых шестьдесят лет, давно мне не рад и вот-вот начнет некрасиво лгать, едва завидев меня на пороге, что магазин, к сожалению, закрыт… Так что, как видишь, мне пришлось пойти на хитрость и разбавить нехорошее общество самого себя очаровательной свежей кровью. И вот, вуаля. Мне это — успеха я, надо сказать, ожидал не сильно — удалось, и пока что мы оба тут вполне желанные и ничем не отличающиеся от других гости.
Юа, машинально подхвативший из книжного беспределья обыкновенную синтетическую подушку, с одной стороны которой разевала розовый рот отпечатанная Мэрилин Монро, а с другой — паслись карикатурные зарисовки белых пухлых овец, злобно и даже слегка оскорбленно цыкнул, на всякий случай замахнувшись подобранной ерундовиной на довольно ухмыляющегося остолопа: в шутку или нет — не понимал пока и сам. Поморщившись, как можно более скованно и недобро рыкнул:
— Так, значит, ты для этого меня сюда притащил? Чтобы тебя не выперли волшебным пенделем под зад, паршивый расхититель?
Паршивый расхититель от подобного заявления ожидаемо возмутился, а вот искренне или не слишком — понять опять не вышло. Покачнулся, попытался поудобнее развернуться, при этом едва не врезавшись лбом в тяжелый рыболовный крюк, сползающий с потолка в переплетении канатных сетей и ошметков некогда свежей рыбьей чешуи. Машинально поддержал пятерней удумавшего соскользнуть с мимоходного стенда плюшевого медведя, при этом так толково и не разместившись во внезапно сузившемся тоннеле, из-за чего, очевидно, плюнул и стал продвигаться в его глубь спиной вперед — лицом при этом умудрился всецело обернуться к неуютно ерзающему Уэльсу.
— Это что еще за предположения, душа моя? Не то чтобы они хорошие или приятные, знаешь ли. Не скрою, мне хотелось еще разок спокойно тут прогуляться, не ощущая на себе пристального неусыпного надзора, да и сыграть в дивную языковую игру хотелось тоже, но ничуть не меньше хотелось продемонстрировать это местечко тебе. К слову, мне бы желалось сделать тебе кое-какой сюрп…
Наверное, Микель Рейнхарт просто слишком много трепался и так ничему и не учился в этой нетерпимой неприветливой жизни, и та, порой уставая от бесконечно выливаемой порожней болтовни, искала и находила всяческие — иногда чуточку перестаравшиеся — способы неуправляемого балбеса заткнуть.
Всё, что успел к тому моменту сделать Юа — это шкурой почуять стремительными скачками приближающееся неладное, и где-то там же позади продолжающего брести спиной вперед лиса вырос очередной непредвиденный стеллаж — тончайший и робкий, неприкаянно передвинутый в угодья печатной звериной тропы. Юа на этот стеллаж таращился во все глаза, Юа — очень и очень глубоко внутри себя — догадывался, что последует дальше, но вот предупредить или толком сообразить, что предупредить вообще нужно, так и не сумел, когда лицо Рейнхарта, перекосившись поначалу незапятнанным детским недоумением, а после — привкусом отразившегося в глазах разочарованного подвоха, распахнуло взлетевшие ресницы, раскрыло в немом вскрике рот и, сделав последний глоток перед сокрушающим акульим дайвингом…