Машины-смерти-чумы, чем бы она там в воплотившейся перевернутой реальности ни оказалась.
Юа больше не бился, не сопротивлялся, почти не напрягался, пытаясь вспомнить, где уже встречал это всё, где видел и где слышал шепчущие черные шорохи, когда Микель Рейнхарт, зарывающийся всё глубже и глубже под его шкуру, почему-то внезапно замер, остановился, даже — во что он до последнего не верил, так и оставаясь сломленно да послушно на своем месте стоять — с ощутимого толчка отстранился, с тревогой и легким оттенком остро прочертившейся паранойи глядя то на собственные дрожащие ладони, то на синюю пустоту вокруг, то на дышащего через раз поверженного мальчика, насильно вжатого в надрывающуюся перезвоном выгнувшуюся решетку.
Он как будто полностью изменился в лице, этот невозможный человек, как будто мертвенно посерел, сделавшись сразу в несколько раз тенистее и старше, как будто черт поймешь чего испугался, впервые осознав, где вообще находится и что творит, как будто еще раз умер и неуверенно воскрес, чтобы, потянувшись навстречу, ухватить вдруг Юа за руку и крепко-крепко втиснуть — теперь уже грудью к груди — в мрачного, взволнованного, изнутри окаменевшего себя, волоком оттаскивая от опасно скалящегося края.
Сжал, скомкал в неразборчивых быстрых объятиях, едва не переломив забившиеся в агонии тесноты кости, а затем, постояв так с длительность крошащейся весенней вечности, пугаясь лишь тем больше, чем дольше обычно взрывной и склочный Юа хранил мирное подчинившееся молчание, приведя в порядок сбившееся пепелистое дыхание, тихо, сумрачно и как никогда разбито проговорил:
— Пойдем, мой светлый мальчик, пойдем скорее отсюда… пойдем, ну же, и не смотри на меня, умоляю, не спрашивай пока ничего, не сопротивляйся, просто иди за мной, иди… Я знаю поблизости одно теплое уютное местечко, которое, надеюсь, порадует тебя намного больше чем… то, что произошло… здесь…
Юа, не находящий сил и желания ни ослушиваться, ни отталкивать, ни выскребать свой вечный мусор из надрывающегося поджатого рта, с тревогой ловящий и впитывающий изменившийся гул чужого надтреснутого голоса, до этого всегда звучащего самоуверенно-надменно, насмешливо, так, точно вечно собирался идти по соленой глади беззаботным бескрылым королем, все-таки отвесил себе заколдованного молчаливого пинка, расстегнул на горле почти уже добровольно принятый ошейник, отпрянул назад и устало уперся в чужую грудь руками.
Отошел, подавился застрявшим под языком воздухом, поправил лямки сползшего с плеч рюкзака…
И, опустив не могущий оставаться непринужденным или спокойным взгляд, стремительной вороновой тенью метнулся к кабинке зависшего в пространстве лифта, очнувшегося лишь после пятого нажатия одной и той же заевшей красной кнопки.
========== Часть 7. Лисий Хвост ==========
Лис устал ждать чужих никогда не взрослеющих принцев, он открыл магазин,
там торгуют вином и корицей, лис читает стихи, он объездил, наверно,
полмира…
И уже ничего, не зовет, не болит — отпустило.
Да, из всех
горожан Лис, пожалуй, достойнейший житель, с ним любая красотка мечтала
бы жить — или выпить.
Наш Лис знает секрет, и поэтому самый везучий —
его больше ни-кто, ни-ког-да, ни-за-что не приручит.
Юта Кнабенгоф, 2012
После злосчастного происшествия в Хадльгримскиркье, лишь чудом не отгремевшего страшным минором под отпевающей белой колокольней, Рейнхарт впал в то странное состояние, которого Уэльс раньше за тем не наблюдал: мужчина всё так же куда-то вёл его, всё так же выкуривал одну за другой нервозно чадящие сигареты, всё так же двусмысленно поглядывал, когда думал, что мальчишка чем-нибудь увлечен и в сторону его не смотрит, но при этом при всём…
Он больше совершенно не пытался с ним заговорить.
Терпеливо сносил всю запальчивую, самобытную, черт поймешь откуда набравшуюся колкую брань, если окруженный доставшей тишиной Юа начинал понимать, что в тишине этой ему уже отнюдь не уютно и хочется слушать, слушать и слушать успевший пригреться выхрипленный лисий лай. Отворачивался, как будто добродушно улыбался, сверялся с табличками на сменяющихся цветастых домах, точно внезапно позабыв, где они находились и куда вообще держали путь.
Чертов придурок уперто молчал, плавал в тех треклятых широтах, до которых никак не получалось достать, и Юа, которому не было настолько вязко, раздробленно и паршиво еще ни разу за все семнадцать лет, в конце концов не вытерпел, психанул, плюнул, махнул рукой и решил, что и пошло оно всё, что он свалит отсюда прямо сейчас, раз уж Его Величество Мистер Лис так занят своими идиотскими переживаниями, чтобы настолько откровенно на него накласть.
Не замечая даже, что обижается и делает это весьма и весьма беспричинно, если доверять привычной стрелке устоявшейся компасной логики, давшей первый крупный сбой, Уэльс уже почти заявил об этом вслух, почти сбросил руку хренового Микки Мауса с горящего плеча и почти демонстративно остановился, вонзаясь шипастыми копытами в искрящий от трения камень, когда мужчина, опередив его всего-то на одну четвертую подорванной аммиаком секунды, чуть растерянно окинул взглядом выросшую напротив дряхленькую витринку, за которой столпилось сборище бесчинствующих книжных книг и выдранных откуда можно и нельзя страниц, старых-старых постеров да откопированных лазерным принтером прошлолетних портретов, прицепленных бельевыми прищепками за протянутые вдоль стекол веревочные лески, и, обратившись к обескураженному мальчишке, вроде бы с прежней беспечной улыбкой проговорил, сплевывая в примостившуюся рядом урну недокуренный сигаретный огрызок:
— Собственно, вот мы и на месте, мой юный цветок.
Вот теперь он и в самом деле вёл себя так, будто между ними ничего не произошло: будто никто не ломился с криками в двери к заснувшему Богу, будто никто не напевал печального откровения о том, что у того — расписание и ограниченные часы рабочего приема, а ночью всякий храм закрыт, потому что служат в том такие же обыкновенные, спящие в своих кроватях, уставшие и зашоренные, слишком быстро выходящие из строя люди. Будто мальчика с собирающимся остановиться сердцем не обнимал еще совсем только что рыдающий Христос или смурной Тор, признаваясь в плечо, что и самого его к какому-то там недостижимому Богу не пустили добравшиеся до небес заразные человечки, и будто пальцы его не пахли нервной цедрой да по́том полегших за пустую прихоть вымерщвленно-пепельных кедров.
Ничего этого не было, нет, тебе всего-навсего приснилось, показалось, привиделось, милый, глупый, славный, наивный ребенок, — шептали, перемигиваясь змеиными созвездиями, горящие желтые глаза. — Ничего не было, и ты, прошу тебя, тоже поверь в это. Хотя бы на один-единственный вечер, невыносимый мой тернастый бутон, чтобы я знал, что следующий день для нас наступит, настанет, придет.
Просто поверь в это.
Просто поверь…
Мне.
Юа, должно быть, и впрямь сходил заодно вместе с ним с ума, если умудрялся слышать то, чего никто не говорил вслух, поэтому, негласно бесформенному голосу в голове подчинившись, дав надломившуюся костную слабину, отвернулся, окинул мрачным расплывающимся взглядом всё ту же бумажную витрину, поддержанную чахлым светом танцующих в беспорядке подвесных ламп. Невольно принимая правила чужой подминающей игры — выдуманной или всё-таки настоящей, — тихо спросил:
— И что…? Хочешь сказать, что ты тащил меня в… книжный? Это и есть твое «особенное местечко», Рейнхарт…?
Микель на это приподнял уголки губ, покачал так медленно, словно ему вдруг стало смертельно лень, разлохмаченной кучерявой головой. Огладил кончиками аккуратничающих пальцев челку напрягшейся дикой зверушки, что в кои-то веки не попыталась от него удрать, оставшись стоять чутким папоротниковым кустарничком, и, подтолкнув ту к незамысловатой невзрачной дверце, выложенной стеклом да деревянной мозаичной рамой, прошелестел стертой типографией с поблекшей форзацной страницы:
— Нет. Не просто в книжный, душа моя. В Боукен. А Боукен — это… Впрочем, еще немного — и ты всё поймешь сам.