Юа ему, конечно же, не ответил…
Хотя, помолчав с немного, безнадежно похмурившись с самим собой и с концами приняв, что всё равно ведь продолжает торчать тут и всё это выслушивать, как бы там ни недовольствовал и ни рычал, обессиленно, но бессмысленно фыркнул и, отчасти с потрохами сдаваясь, с напускной пренебрежительностью пробормотал:
— Делай ты уже что хочешь, тупический лис. Я же сказал, что мне… наплевать. И где сидеть, и что есть… тоже. Нет у меня никаких привычек, поэтому и нечего там… гадать.
— Зачем? — тихо и хмуро спросил Юа, украдкой наблюдая, как смуглокожий мужчина, отпивая из большой пузатой кружки светлого эля с душком розмарина и крепких апельсиновых корочек, довольно утирает губы кончиком салфетки и тянется за следующей на очереди мидией, запахнутой в створки полуприкрытой янтарной раковины.
Миска была огромной, сверху изрядно посыпанной некоей морской, совершенно неизвестной Уэльсу травой, а пахла свежим лимоном и чуть-чуть — йодированным мускусом. Рядом пузырилась кружка с лимонадом — такая же большая и толстая, как и у Микеля, а в плетеной вазочке утрамбовались белые хрустящие хлебцы, дымящие ароматом свежей выпечки на сале и растопленном укропном меду.
Желудок Уэльса, со вчерашнего вечера не получавший никакой пищи — ел он редко и потому, что по обыкновению забывал да отмахивался, и потому, что и так едва-едва сводил концы с концами неудавшейся самостоятельной жизни, — голодно порыкивал, подпускал к горлу горьковатую знакомую слюну и едкий внутренний сок, и мальчишке стоило немалых усилий спокойно сидеть и так же спокойно смотреть, как Рейнхарт, чересчур понимающе щурящий глаза, в одиночку разделывался с этой вот так называемой закуской, пока основные блюда коптились на углях и обдувались семью ветрами впущенного через кухонное оконце исландского океана.
— Что, прости?
Микель ненадолго остановился, с некоторым удивлением вскинул на мальчишку желтые зверовые глаза, заставляя того — всклокоченного, что готовящийся к самоуничтожению несчастный вулкан — снова повторить пропитанные добивающим стыдом невыговариваемые слова:
— Зачем ты всё это делаешь, я не понимаю? — искренне, но оттого не более задушевно или дружелюбно спросил он.
— Что — «это»?
— Да кончай ты уже придуриваться! Вот это вот… всё. Эти идиотские моллюски, этот недобитый бар, куда ты меня приволок, это всё… Прекращай разбрасываться в мою сторону своими деньгами — девать тебе, что ли, их больше некуда? Мне всё равно ничего из этого не нужно. И я не понимаю, чего ты таким образом пытаешься добиться. Я же сказал уже, что никакая не баба, или ты совсем слепой, дурацкий Микки Маус? Тебе наглядно нужно доказать, что у меня сиськи не растут или что хер между ног болтается, или чего ты еще хочешь?
— Чего, ты спрашиваешь? Изволь, сейчас я тебе с радостью объясню, — вот и всё, что сказал ему этот кучерявый придурок, остающийся сидеть с прежним абсолютно непробиваемым лицом. — Я прекрасно вижу, что ты, выражаясь твоим же экспрессивным язычком, никакая не «баба», малыш. И «сиськи» мне, знаешь ли, ни к чему: твой «хер» меня более чем устраивает, хоть и взглянуть на него я бы, чего греха таить, отнюдь не отказался. Возвращаясь же к разговору о всё тех же некультурных бабах: поверь, окажись ты одной из них — не думаю, что моего пыла хватило бы надолго. Это очень прискорбно признавать, но, как говорится, против природы не попрешь… А природа эта у всех — надеюсь, хоть это ты, мальчик мой, понимаешь и не будешь играть со мной в непривлекательного ханжу — разная: только последний идиот станет уверять, будто это, мол, не так и все вокруг в обязательном порядке должны придерживаться заведенных истинных окрасов да пристрастий.
— Тогда…
— Тогда тебе просто следует замолчать и принять происходящее за данность, милый мой. Какие здесь могут быть проблемы, когда тебе даже не нужно ничего существенного делать? Чем ты забиваешь себе голову, право? Деньги — это всего лишь деньги. Жалкий бумажный мусор, если уж на то пошло, сам из себя не представляющий ни малейшей захваленной ценности. Какой с них прок, если их не тратить, ну скажи мне? Чтобы подтирать задницу? Или и вовсе просто так, на случай великого человеческого «если»? А если другое «если», от которого деньги никогда никого не спасут, случится гораздо раньше? Мне нет удовольствия от денег, если я не могу получить от них ничего чуть более существенного и приятного, чем скучную да зловонную бумажку в пальцах, мальчик. Поэтому давай-ка мы с тобой сойдемся на том, что я получаю удовольствие от того, что могу позволить себе безропотно ухаживать за тобой, а ты постараешься получить его от того, что кто-то может и жаждет, имей это в виду, исполнить любую твою прихоть. Разве плохо? Если договоримся, то хотя бы на этой почве прекратим трепать друг другу нервы и просто сможем наслаждаться подаренным самой судьбой приятным обществом. Чем тебе не добрая сказка? Слышал, как говорят? Если одна сказка утеряна — иди и ищи сказку другую. Я же свою — и вторую, и единственную, — мон амур, уже — вчерашним незыблемым вечером — отыскал.
Микель видел, что мальчик-Юа явно пытался, действительно пытался понять и отыскать в буреломе наваливающихся раздирающих слов собственные стирающиеся ответы, но в силу вступившего в пору цветения юношеского задора и мало подвластных сложностей замкнутого и закрытого на тысячу засовов характера…
Не мог.
Не понимал.
Ничего, сколько в исступлении ни бился и ни хотел, в упор не отыскивал.
Дядюшка Арчи тем временем объявил с безумным медвежьим хохотом о назначенном на завтрашний вечер событии «Uderaurrent» — бесплатном концерте неизведанной пастушьей группы с зеленых холмов и черных глянцев, а затем растаял в голосе любимых Уэльсом «Of Monsters and Men», напевающих по-своему сладкую, по-своему как никогда лучше лучшего подходящую их тихому, зачарованному, снежно-дождливому вечеру «Love, Love, Love».
— Вот что, — наигранно бодро — в искренность его Юа отчего-то именно сейчас до конца не поверил — подытожил Рейнхарт, стараясь возвратить всё в русло мирного и уютного ужина, который потом, чуть позже, смог бы обернуться такой же мирной и уютной романтической прогулкой, а после — множественной чередой пригревшихся дней-ночей-вечеров, в плавном течении которых заводной цветочный мальчик наверняка потихоньку раскроется и доверится ему как минимум настолько, чтобы научиться принимать такие простые и такие третьесортные знаки внимания, когда сам он, глупый и непонятливый, заслуживал много, много большего. Настолько большего, что Микель копошился в собственных внутренностях белыми и красными трясущимися пальцами, кое-как заштопывал, душил под горло тоже сплошь и рядом тяжелый характер и лезущего наружу ядовитого монстра, желающего отведать сочной юношеской плоти не через неделю, месяц или год, а прямо и непримиримо сегодня. Сейчас. — Давай мы с тобой просто спокойно поедим и поговорим — о чём угодно, что только в голову взбредет, можешь не волноваться, говорить могу и я сам, ты лишь хотя бы покажи, что слушать меня тебе интересно, — а после отправимся на непродолжительную — или как пойдет — экскурсию?
— Экскурсию…? — Юа, загнанный врасплох, чуточку рассеянно поднял голову, перекатил на языке новое пойманное слово с откровенным недоумением, но и крупицей плохо прикрытого любопытства — тоже.
— Именно, — воодушевленно кивнул Микель, обрадованный уже хотя бы тем, что постоянно случающегося между ними «пошел ты к черту» на сей раз пока не последовало. — Я покажу тебе, например, Солнечного Странника, если только ты на него еще толком не насмотрелся и сам, конечно. — Поймав отрицательный, пусть и нерешительный взгляд, заулыбался шире, вдохновеннее, точно пятилетний мальчишка, впервые загоревшийся надеждой узреть весь огромно-прекрасный мир после долгой-долгой младенческой слепоты. — Рядом с ним, кстати говоря, имеется еще одно занятное местечко. Хадльгримскиркья.
— Хадль… грим… что? — хмуро переспросил Юа, во всех этих заковыристых местных названиях так до сих пор и не приучившийся разбираться.