— Что, дрянь такая, ты пытаешься натворить, а, Твоё Козлейшество?! Предупреждаю сразу — я не знаю, что это, и знать не хочу, но у меня от твоего говна волосы становятся дыбом! Поэтому даже не вздумай продолжать, блядь, понял?! Не вздумай, сраная помешанная тварюга!
Как объяснить то, что вокруг всё неуловимой вспышкой начало стремительно накаляться, воздух обернулся отравленной настойкой, а в голове затуманилось смазанное стрихнином паренье, он не знал, но зато знал, что продолжения ни в коем случае допускать не станет.
Не должен, дьявол, допускать.
Ни за что не должен.
Взгляд Рейнхарта между тем метнулся в сторону помады, прекратившей вращение всего в каких-то опасных двух метрах от них. Вернулся к кругу из набросанной соли, к помутневшему черному зеркалу…
И лишь после всего этого, заплыв желтым свечным салом, обратился к напуганному мальчишке, стекающему затравленной зверьей яростью, как искривленная бумажная роза, пахнущая пылью, кровью и одеколоном, стекала пролитой на нее глицериновой водой.
Помешкав, покружившись в декадентстве между помешательством, одержимостью и прежним узнаванием, всё-таки — одним неведомым Уэльсу чудом — проложил хиленькую тропку навстречу, ожившую да заставившую и самого мужчину перемениться в лице, удивленно сморгнуть наваждение длинными ресницами да на время отпустить чванные тени приютившихся по углам уродливых горбуний, сжимающих в когтистых лапах колбочки с парными микстурами из змеиного молока.
— Ты когда-нибудь слышал о Пиковой Даме, душа моя? — хриплым севшим голосом вопросил волчий Рейнхарт, под пристальным свирепеющим взглядом поднимаясь на четвереньки, вытягиваясь и возвращаясь уже снова с чертовой помадой в руках, которой, впрочем, пока ничего и нигде рисовать вроде бы не собирался, а если бы только попробовал собраться — Юа бы ему живо разрисовал морду и сам, пинком под жопу выгоняя вот прямо так на улицу да навешивая на спину листовку сраного озабоченного трансвестита.
Не сейчас и не сегодня, конечно, но когда-нибудь в недалекой перспективе — обязательно бы что-нибудь такое сделал.
Чтобы в отместку.
За всё хорошее.
— Нет, — резко и грубо отрезал мальчишка. — И слышать не хочу.
— Почему? — отыскивая чертовым лисьим носом лазейку в смазанную мёдом подземную нору, завещал паршивый же лис, щуря эти свои хитрейшие глазищи пройдохи-неудачника, хотя…
Если подумать, самым большим неудачником из них двоих был далеко не он, а именно Уэльс, вынужденный пожизненно этого мохнатого ублюдка и все его выходки терпеть.
— Потому что оно пахнет морговой блевотиной, названное тобой имя. Разит просто. А с меня хватит, слышишь? Хватит с меня всякой хуеты! Я твой сраный Хэллоуин теперь по жизни буду ненавидеть, твоими же гребаными потугами, рыба ты безмозглая… Не понимаю, ты именно этого хочешь добиться? Чтобы я возненавидел всё, что любишь ты, Тупейшество?
Блядский Рейнхарт…
Блядский Рейнхарт неожиданно и резко показался настолько сбитым с толку и настолько огорошенным на всю бедовую голову, что Юа, прикусив истерзанный язык, почти уже в голос застонал, сталкиваясь с еще одной пугающей вечной истиной: этот идиот опять — опять, чтоб его! — совершенно не соображал, что творил и что во всех его выходках было в корне не так, в корне ненормально!
— Нет, душа моя… Вовсе нет! Я просто хотел устроить нам незабываемый в пышности своей праздник, раз уж иных развлечений в этом городишке всё равно особенно нет, и… — Подрагивающие холодные пальцы ухватились за ладонь Уэльса, трепетно поднесли ту к губам, позволили тем накрыть кожу чередой бережных танцующих поцелуев, в то время как в лисьих глазах засветилась искренняя ведь чокнутая любовь и искреннее, очень искреннее же беспокойство по поводу услышанных только что слов. — Если бы ты позволил мне продемонстрировать или хотя бы попытаться рассказать, я…
Юа уже больше не знал.
Не знал он, как этот гад умудрялся добиваться снедающего ощущения собственной вины, в то время как разум уперто уверял в выбеленной непричастности, но каким-то невозможным боком он этого добился снова, заставляя юнца, скрежещущего от бессилия и обреченности зубами, просто мотнуть головой, слепо уставиться себе в ноги и, растерев гудящий лоб кончиками грязных пальцев, тихо и вяло пробормотать:
— Да черт с тобой, всё равно это всё бесполезно, будь ты неладен… Валяй, трепись, разнесчастное ты Тупейшество…
О, Господин Микель Хаукарль по жизни был неладен, и, нисколько того не гнушаясь, нисколько не заботясь вымученными выдохами пользуемого мальчишки, почти что жизнерадостно, придвинув на колени запотевающее от дыхания зеркало да сжав в пальцах помаду, принявшись с точечной сигаретной скорострельностью той примериваться, воодушевленно заговорил:
— Пиковая Дама, свет моего карточного сердца, родом из совершенно другой страны — той, в которой правят бал все те милые дружелюбные Тузы, Короли да Джокеры, которыми обитатели нашего с тобой мира играют в покер, в Старую Вдову, раскладывают пасьянс и делают множество иных развлекательных фокусов, вплоть до потешного жонглирования на рыночных площадях — могу только представить, как у шулерских бедолаг кружится в головах. Страна её называется Карточной Империей, и правят там четыре — известные даже тебе — державы: трефы, червы, бубны и пики, ведущие между собой торговлю, относительно лояльные отношения и прочую очаровательную ерунду, которой страдают и жители стран наших, время от времени замышляя между собой кровопролитную междоусобицу.
Юа, внимательно вслушивающийся в каждое слово — обязательный припасенный подвох мог таиться в любом из них, это он уже выучил даже лучше, чем постельные пристрастия озабоченного Рейнхарта, — против воли потихоньку успокаивался: история показалась ему скучноватой, а сама Карточная Страна — слащавой третьесортной выдумкой вроде той же Алисы в Зазеркалье, в которую по-настоящему поверить не получилось бы и с заряженным дулом у виска.
Наверное, именно поэтому, косвенно порешив, будто Микель — просто идиот, которому заняться нечем от слова совсем, Уэльс, предостерегающе щуря глаза, всё-таки позволил тому начать чертить темно-темно красной помадой кривоватую лестницу посреди паршивого зеркала, всё еще совершенно не понимая, к чему одно и второе и что между всеми этими сумасшествиями хоть сколько-то общего.
— Но в сущности нужной нам с тобой Королевы водилось кое-что дьяволоватое, кое-что черное, как и, собственно, в сущности её масти. Кое-что отделяющее её от прочих картишек и кое-что… я бы сказал… немножко напоминающее мне тебя в самом священном гневе, моя прекрасная пиковая роза.
— Это еще что за наезды?! С какого вдруг хера?!
— Нет-нет, дарлинг, что ты! Совсем никаких наездов! Я вообще не ценитель этого… сугубо фамильярного некрасивого словца, да будет в дальнейшем тебе известно, — покладисто отмахнулся Рейнхарт, навлекая смутное сомнение, что он, ублюдок такой, даже толком не слушал, что там оскорбленный посердечно детеныш, брызжущий сдобренным ядом, пытался до него донести и по поводу чего возмущался. — Однако Пиковая Дама — всё больше женщина, прелестное моё сокровище, и ты немедля поймешь это, как только дослушаешь её историю до конца.
Юа от возмущения поперхнулся застрявшей в не отошедшем еще горле слюной.
Взъерошился, отвесил лисьему идиоту кулаком по спине, злобно щеря зубы и с некоторой тревогой наблюдая, как тот, точно новоиспеченный одержимый, всё чертит да чертит ступеньки вниз, старательно штрихуя каждую да размазывая по тем рисованные пятна мертвой пролившейся крови.
— И с какого черта это имеет отношение ко мне? Я же говорил тебе с тысячу раз, блядский ты кретин, что я — не баба! Неужели это так трудно разглядеть хотя бы в те моменты, когда ты срываешь с меня трусы?! Или твоя память работает с три хреновых секунды?! Ты золотая рыба, что ли, сраный хаукарль?! Не смей сравнивать меня с бабами, это ты можешь запомнить?!
Этот новый, странный, болезненный Рейнхарт, всё больше предпочитающий сраные карты, а не живого фырчащего Уэльса, заместо ответа миролюбиво мурлыкнул, передернул плечами и, погружаясь в этот свой трижды чертов рисунок, попахивающий погостным холодком, преспокойно продолжил трепаться дальше, нисколько не обращая на выбешенного потерянного юнца требуемого тем внеурочного внимания: