Немножечко, наверное, устал…
Вследствие чего мужчина, подхватив его едва ли не на руки — да и на руки бы подхватил, если бы кое-кто упрямый столько не брыкался да не вопил, привлекая внимание насторожившихся охранников, — утащил мальчишку в расположенный в корпусе музея невзрачненький кафетерий, принимаясь отпаивать горячим крепким чаем из бумажных стаканчиков да кормить разогретой в микроволновке жестковатой выпечкой, бесясь на то, что в приличном вроде бы заведении не имеется ровным счетом ничего пригодного в более-менее толковую пищу.
Однако Уэльсу, ни разу не прихотливому, после таких нехитрых махинаций, еды да отдыха заметно полегчало, в результате чего Бесстыдница-Простуда, пошевелив лысым хвостом, убралась обратно восвояси, и юноша, вдохнув уже полной грудью, сумел задышать свободнее, возвращаясь под деревянную крышу раздражающего одним своим существованием музея.
Правда, к внеплановому удивлению, которого он никак не мог осмыслить, на второй раз все эти чертовы опошленные зальчики вдруг прекратили представляться настолько уж безобразно-мерзкими, и Юа, плюясь разве что в сторону болтающихся под древесным потолком волосатых ламп, вылепленных в форме налитых бычьих яиц, воспринял оккупировавшие пространство члены как…
Самые обыкновенные, по сути, животные детородные органы, как печенку там или высушенные лапы, забранные жадными до безумств людьми под изолированное химическое стекло.
После трезвого взгляда с такой вот непритязательной отрешенной стороны воспринимать происходящее стало легче, собственный член спокойно осунулся под швами сжимающего белья, и Юа, следуя шаг в шаг за Микелем, что с упоением вытрепывал ему историю этого места, точно увлеченный гид-нувориш или там экскурсовод с запертым в голове личным Эйнштейном, перелистывающим энциклопедию всех мирских знаний, даже позволял себе зависнуть то под громадой китового пениса, достающего своим наконечником практически до его макушки, то возле цельной коллекции — выстроенных ипподромными трибунами — жеребцов, когдато умерших, а теперь вот оставшихся бытовать в пустой памяти одними лишь членами в колбах, а не копытами там, лоснящимися боками в яблоках или ночной охрой реснитчатых глаз.
— Всё началось, душа моя, с тысяча девятьсот семьдесят четвертого года, — мурлыча себе под нос, вещал Рейнхарт, наклоняясь над каждым пенисом и всячески стараясь преподнести тот так, чтобы Уэльса непременно заинтересовало да втянуло и в его россказни, и в происходящее между ними двумя аппетитное чаровство, подпитываемое флюидами жадного до игрищ музея.
Теперь перед ними, на очередном скромном квадратном столике с белой покрышкой и темно-серыми стенками, сливающимися с таким же темно-серым ковром, болтались в колбочках с желтой густой жидкостью члены с яйцами полярных медведей, и Юа, вопреки самому себе, задумчиво покусывал кончик языка, думая, что у громадного-то медведя достоинство должно быть куда как повпечатлительнее, чем вот эта непонятная выбеленная закорючка с парой пересохших покусанных груш.
Смотрел, очевидно, он чересчур долго и чересчур заинтересованно, потому что Микель, не оставив столь пристального внимания без собственного непосредственного вмешательства, в конце всех концов навис за его спиной и, отершись всем телом, проурчал практически на самое ухо:
— На что любуешься, моя неоскверненная красота? На мишку или, быть может, на его соседушку-лося?
— Ни на что! — тут же огрызнулся застигнутый с поличным мальчишка, оскаливая в предупреждающем прикусе зубы. — Заткнись давай и трепись себе дальше! Только по делу, Тупейшество! И каким, блядь, чертом ты столько всего знаешь уже и про этот паршивый музей…? — с запоздало вспыхнувшим подозрением спросил вдруг он, впрочем, и без того прекрасно догадываясь, какой последует ответ.
— Таким, котик мой, что с тех самых пор, как я сюда — в Исландию в целом — перебрался, мне всегда безумно — просто-таки до дрожи в коленях — хотелось здесь побывать.
— Так почему не побывал? — недоверчиво прищурился Уэльс, с трудом веря, что этот печальный неизлечимый извращуга взял да и не заявился сюда в первый же день своего приезда. И на второй день тоже. И на третий. И на тот, который шёл по счету сегодня да сейчас, то есть тысяча семьсот какой-то там.
— Потому что я был одинок, как все эти бесприютные членики, погибель моего воскрешенного сердца, — с театральным пафосом выдохнули протабаченные губы, и Юа, подчиняясь тронувшей за плечо руке, послушно побрел за лисьим клоуном дальше; тихие шаги, приглушенные плотно подбитыми к деревянным плинтусам коврами, тонули в пустоте и желтом свете, вокруг пахло аптечным спиртом и легким душком пылевой накипи да больничной палаты, и голос невольно карабкался на три-четыре октавы ниже, опускаясь до задумчивого полушепота, извечно присущего таким вот развлекательно-поучительным Меккам. — Одинокому мне не было удовольствия захаживать никуда и никогда, милая Белла… Так что всё, что мне оставалось, это тленно перебирать клавиши великой Сети да находить в той огрызки чужой скудной информации. Зато теперь, как ты можешь убедиться, я вполне способен провести для тебя цельную познавательную лекцию, котенок.
Юа недоверчиво фыркнул, всё еще чуточку сомневаясь, что мужчина настолько уж ему не лжет в плане этих своих вечных жалоб на тоскливую да беспросветную прошлую жизнь, но, не желая о том сейчас думать и портить чертово — только-только потянувшееся обратно наверх — настроение, хмуровато, что ахроматический день, поторопил:
— Ну и хрен с тобой… Давай, начинай уже свои нотации, Всезнающее Твоё Величество.
Рейнхарт обдал его самодовольным — самогордым даже — взглядом, подвел к одной из выбеленных стен, на которой болталась, вбитая в деревянные залакированные постаменты, новая порция пенисов, и, прекрасно отдавая себе отчет, что его истории вовсе не так нудны да сугубо фактовыстреливающи, как у того же Умберто Эко, например, когдато и где-то встречавшегося Уэльсу по бесполезным лабиринтам школьного материала, принялся предвкушенно тарахтеть, затягивая юнца — невольно льнущего за странно и умело преподнесенными знаниями — в свою воронку с первых сорвавшихся слов:
— Жил-был однажды господин учитель, ничем особенным не выдающийся. Кажется, жизнь его порядком потрепала, замучила сущим однообразием, и, отзываясь на трагедию горького сердца, пришел к нему однажды свыше небесный Голос, нашептавший, что-де пора тебе, Сигурдур Хьяртарсон, заняться охотой. Да охотой не простой, а удивительной и никем прежде не опробованной… Здесь, дарлинг, стоит обмолвиться, что никогда заранее не узнаешь, как всё обернется в дальнейшем: иногда правило о том, что первому проснувшемуся подают лучше и богаче остальных, заправски работает, а иногда случается и так, что первая птичка получает своего захолустного дождливого червя, который ей поперек горла стоит, зато вторая мышка лакомится сочным кусочком сыра, в то время как мышке первой если что и достается, так только мечтательный болевой порог юного мазохиста да человеческий башмак, брезгливо размазывающий её по полу. Но наш бравый сын Хьяртара явственно уродился не мышью, а всё же, пожалуй, птицей. Этакой жирной уткой в зимних яблоках… Как тебе теперь известно, он довольно быстро заделался основателем вот этого вот чудного местечка, куда озабоченные людишки отныне стекаются со всего света, дабы поглядеть на животные пенисы без — несколько мешающего, должен согласиться — присутствия самих животных.
Юа снова скептично фыркнул, не в силах сдержать языка за зубами да не выдать так и просящегося наружу:
— Не зарекался бы ты, Тупейшество. Сам-то абсолютно ничем людишек этих не лучше — такой же гребаный озабоченный извращенец. Так что помолчал бы уж.
Если Рейнхарт и обиделся, то вслух того никак не выказал, зато, подтолкнув упрямого засранца-мальчишку, переключившего всё своё внимание непосредственно на мужчину, а не на экспонаты, выкрашенные бычьими лампами в цвета персиково-медного танго да оранжевого буддизма, отвесил тому по заднице легкого наказующего шлепка, тут же зажимая ладонью открывшийся для потока брани рот и ласковом полушепотом поясняя: