Ослушаться, к собственной горечи, не посмел.
Бросил-фыркнул только это своё извечное «блядь», отвел взгляд и, поковырявшись ботинком в поросшем травой сухом навозном черноземе, тихо и как будто бы безразлично еще раз повелел вернуть петушиной псине её венок, на что получил весьма лисий и весьма предсказуемый ответ:
— И вовсе он не её, а мой, Юа.
— Да с чего бы это, мать твою воровку? Что, теперь ты вот так оправдываешь своё хреново клептоманство, а, паршивый рыб?!
Понять по выражению напыжившихся куньих глаз злится Рейнхарт или нет — юноша отчего-то на сей раз… затруднился.
С настороженностью уставился на то, как тот, пошевелив в пустоте сгорбившимися сучьями-пальцами, подходит к нему. Как неторопливо склоняется, как протягивает руку и ажурно, росписью по шелку, почти невесомо проводит кончиками ногтей по снегиревой щеке, задевая сладкие уголки губ-бархатцев и нижнюю припухшую линию в ранимых трещинках, погружаясь самым краешком большого пальца в горячий зовущий рот, покорно приоткрывающийся навстречу: если словесно Юа еще мог поднимать дыбом шерсть и бесконечно лаяться, то тело его сопротивляться теперь отказывалось напрочь, тут же подчиняясь волевой руке укротившего хозяина.
— Это, чтобы ты знал, котенок, вовсе не собака, а, что называется, Баггейн: этакий добрейший гавкающий оборотень с английского острова Мэн, населенного призраком да нечистью куда как больше, нежели живой тварью. Баггейн изрядно славится своими дурными манерами и больше всего прочего любит принимать два облика — белого фокстерьера да черного петуха, только вот определиться с конечным выбором никак не может, и поэтому всё чаше приходит в города да поселки такой вот очаровательной сшившейся химерой. — Палец — на самый кончик ласкающей шероховатой фаланги со вкусом морского песка да сигарет — погрузился глубже, обводя покорный себе неподвижный язык, принимаясь тот настойчиво, уязвляюще и грубо выглаживать, сотрясая существо взятого врасплох мальчишки легкой соленой дрожью. — Что же до украденных мною ягод… Видишь эту некрасивую подкову в зубах старины Баггейна? Вот и умница, золотце, мой послушный котик. Дело здесь в том, что мы с тобой волей случая наткнулись на выгон весьма и весьма каверзного эльфогубца, иначе и не назовешь: фейри, да будет тебе известно, на дух не переносят железа — оно убивает их волшебство, поэтому-то в нынешнем мире да в больших городах ничего магического и не осталось. И вместе с тем можжевеловые ягоды — одно из любимейших лакомств Благого — да и Неблагого тоже — Двора. Так что, как ты понимаешь, неизвестный некто смастерил весьма и весьма жестокую игрушку: если несмышленый эльфеныш, не успевший еще ничего познать на собственной шкурке, полезет добывать желанное угощение, то, ненароком притронувшись к подкове, должно быть, потеряет и свою силу, и самого себя, и весь этот олений загон на деле не больше, чем один сплошной обман да крематорий для всякого… скажем так, создания более земного, чем те, что ныне этой землей правят. Пускай мне несколько не под силу выдрать железо из монолитного деревянного сруба, но хотя бы ягоды эти я отсюда унести могу.
В словах его было столько неподдельного отвращения, столько странной, стертой, действительно живой боли за этих маленьких непостижимых существ, в дыхание которых Уэльсу всё еще не удавалось толком уверовать, что юноша…
Юноша, вопреки кипящей внутри упрямой гордости да страдающей от вечных ожогов ревности, потупил взгляд. Шевельнул губами, осторожно выпуская выскользнувший палец, и, махнув рукой и на всех этих чертовых эльфов, и на Рейнхарта с его гребаными безумствами, просто взял того за запястье, переместился на рукав пальто и, дернув посильнее, быстрым шагом без оглядок повел притихшего, но ни разу не сопротивляющегося короля Оберона, воплощенного в смуглой южной коже неподвластного никому и ничему человека, вверх по землистой петляющей тропинке, стараясь держаться от оленьего забора, поначалу даже немножко пленившего любопытствующий взгляд, как можно…
Дальше.
На следующем отрезке пути, когда ловушка для эльфов истлела, а Рейнхарт с Уэльсом погрузились в монотонное тревожное вышагивание вдоль низких пологих холмиков с зеленой еще травой, на вершинах которых время от времени попадались низкорослые кривоватые деревца с загнутыми кверху ветками, у господина лиса, кажется, окончательно слетел рассудок и, поддавшись новому обострившемуся наваждению, он начал…
Петь.
Если, конечно, то, что он вытворял, вообще можно было назвать песней: сначала кудлатый балбес всё ходил вокруг да около, ощупывал осторожной лисьей лапой почву, принюхивался да приглядывался, пару раз — безо всякой на то причины и всякого смысла — пробормотал хреново слово «Англия».
Снова покосился на Юа.
Снова не добился никакого иного ответа, кроме столь же косого взгляда да излюбленного уничижающего «блядь», сопровожденного постукиванием тонких пальцев по высокому лбу с подстриженной аккуратной челкой.
Кажется, оставшись весьма и весьма довольным подобной — вполне пацифистской — реакцией, повторил гребаное словцо еще с несколько раз, добиваясь от Уэльса разве что легкого терпимого раздражения и сброшенного с губ совета пойти да провалиться в какую-нибудь пропасть: причем провалиться не просто так, а с желательным — то есть обязательным — переламыванием рук-ног-шеи.
После вполне себе угрожающего послания мистер лисопат ненадолго угомонился: порылся в сотовом, попытался подключить к тому чертов GPS, когда окончательно понял, что сумерки уже сгустились и через ближайшие полчаса последний свет скрадет ведьма-ночь, позвякивающая колокольцами с именем гривастой девахи Рапунцель. GPS, однако, работать наотрез отказался, интернет-соединение задумчиво сбойнуло, заряд на телефоне непредвиденно подошел к концу, и Микель, глуша поднимающееся злобное отчаянье в очередной дурости, с новым запалом взялся за свою никчемнейшую песню, на сей раз уже не таясь — теперь он буквально вился возле сатанеющего сконфуженного мальчишки, нарезал круги и, вальсируя в одиноком танце, то и дело появляясь то перед глазами, а то за спиной, скандировал это своё хреново:
— Англия, Ан-гли-я, мальчик Уэльс из Ан-гли-и…
Уэльс действительно старался терпеть: точно так же, как и нынешним беспросветным утром с этой идиотской лодкой и идиотскими трупами в огне, со всей этой идиотской дорогой, что приходилось выносить в обществе помешанного придурка, который вроде бы ничего подозрительного в рот не брал, всё время оставался на глазах да под присмотром, но…
Но всё-таки.
Что, блядь, с ним снова было не так?
Когда Юа поднял украдкой глаза, сталкиваясь с лицом радостно заулыбавшегося балбеса, что, нацепив на башку ягодный красный венок, просто-таки прожекторно лучился, приветственно распахивал руки и вместе с тем заметно потряхивался внутренним нервным напряжением, тут же открывая рот и продолжая тараторить свой словесный извращенный балаган — мальчишка не выдержал.
Сдался.
Поверженно делая то, чего от него и пытались добиться, спросил:
— Что, мать твою, ты несешь, идиотище рыбное? Что это за больная гадская песенка?
— А неужели же ты не догадался? — с притворной тоской отозвалось Его Величество, склоняясь к губам мальчишки в жесте настолько стремительном, что чек за украденный поцелуй слетел прежде, чем Юа вообще успел сообразить, что, черт возьми, только что произошло. — Смотри, радость моя! Я тут призадумался: твоя фамилия, пусть и ненастоящая, благородной алой ниточкой пришивает тебя к не менее благородной королевской стране, и это лишний раз наводит меня на мысль, что нам просто-таки судьба в самом скором времени покинуть сей непритязательный островок да перебраться на житье-бытье туда… Разве же тебе не хочется этого? Не хочется побывать со мной не землях своей неродной родины и показать, скажем, все те места, в которых ты любил когдато бывать?
У Уэльса, от темы этой всякий раз нервничающего, капельку, самую капельку дернулся многострадальный лицевой нерв, заставляя чертов левый глаз возвратиться к противоестественному самовольному движению, отчего мальчишка, злобно рыча да распаляясь, хлопнул самого себя по лицу ладонью, поспешно пряча левое глазное яблоко под напряженными в судороге пальцами.