— Мы с тобой, понимаешь ли, живем в печальный и страшный век душевных имбецилов, краса моя. Мало того, что в существование души своей собственной больше никто и не думает верить, так еще и осмеливаются пытаться прихлопнуть душу чужую — и, к сожалению, вынужден признать, в этом тупорылые человечки преуспевают просто-таки мастерски. И именно поэтому гамбургер. В силу того, что я, мальчик мой, стараюсь растить тебя в безопасном отдалении от всех этих чертовых масс-медиа и поэтому — ну, и еще в причину некоторой оправданной ревности… — не покупаю тебе интернетной машинки, думаю, большей части реального знания о мире ты у меня пока что начисто лишен. Что, в общем-то, и к лучшему — к твоей душе я не позволю приблизиться никому, и за попытку нанести ей увечье — разорву на клочья то мерзостное тело, что только посмеет об этом помыслить.
Юа, еще только что собиравшийся продолжать беспочвенную склоку, в упрямом желании что-то там ненужное задевшему лису доказать, вдруг замер да затих, вскинув на того глаза и внимательно вслушиваясь в слетающие с его губ слова: Рейнхарт отчего-то быстро переключил волшебный рычажок неустойчивых настроений и сделался безосновательно серьезен, и перебивать его такого — собранного, опасного и по-звериному искреннего — он никогда бы за просто так не осмелился.
Если бы, конечно, отчаянно не планировал нарваться на что-нибудь со всех сторон нехорошее.
Исключительно для удовлетворения собственного мазохистского удовольствия.
— Всё это я говорю к тому, чтобы ты не удосужился обличить меня во лжи, свет мой, — со скомканной перевернутой улыбкой пояснил мужчина, притискивая застывшего мальчишку еще ближе, и, наклонившись да стянув с чернявой головы капюшон, зарылся в разлохмаченную макушку, пропахшую синелапым морозцем, холодным покрасневшим носом. — Так вот, да будет тебе известно, в две тысячи девятом году наши великоумные человеческие сапиенсы решили снова оставить потенциальным потомкам, в существование которых мне всё меньше и меньше верится, великие истоки своей культуры да неподражаемой истории: а именно, взяли чертов гамбургер да бумажный пакет несчастного фри и, укороновав те на простой гаражной полке, принялись снимать стадии их разложения на камеру да транслировать в мировую Сеть. Упорству можно и позавидовать, но само занятие, в силу кишения всяческими консервантами да глутаматами, маскирующимися под говядину, донельзя длительное и донельзя тоскливое, но сапиенсы тем не менее старательно следили за тем изо дня в день, просиживая свои потные задницы у мониторов, пока…
— Зачем…? — ничего не понимая и чувствуя себя последним на планете идиотом, очумело перебил Юа: то, что наговорил ему Рейнхарт, казалось попросту… ненормальным, и хотя мальчишка не пытался заподозрить того во вранье, принять услышанное на веру никак и никак не мог. — Зачем нужно делать что-то настолько… бесполезное? Что за чушь?
— А шут его знает, — со всей своей честностью отсалютовал Микель. Подтек к возлюбленному детенышу теснее, крепче затягиваясь его соблазнительным, дурящим голову запахом. Склонился чуть ниже, поцеловал за замерзшим ухом и, объяв сцепившимся кольцом рук, принялся вышептывать куда-то в шею, заставляя вздрагивать да ежиться, когда горячее дыхание проходило вниз по горлу, а ноздри хватались за полусладкий сырой аромат пролившегося на палую листву дождя. — Затем, что тупые, наверное. И никому из них в силу этой вот тупости не жалко потратить пять лет своей жизни на то, чтобы таращиться в экран на разложение хренового «исторического», мать его, «памятничка». Если спросишь меня — то я вообще понятия не имею, как и когда всё это говно негласно стало зваться культурой нашего времени, но, видно, я так и останусь пребывать в прошлых умерших веках, и все и каждый дегенераты с модифицированной котлетиной в глазах будут видеть во мне кто монстра, кто неандертальца, а кто — так просто и скучно «сраного гомика да душевнобольную блядь» хотя бы за одно то, что я люблю хорошую старую поэзию — потому что новую даже и поэзией не назовешь, — старые книги — по всё тем же очевидным причинам, — уединение и свои собственные представления о добре и зле, места которым, в принципе, нигде не осталось… Я не люблю женщин, юноша. Если будем говорить откровенно до самого конца: член у меня стоит только на тех, в ком моё развращенное сердце видит красоту — как внутреннюю, так и внешнюю. На всяких же там замечательных утонченных леди с прокладками да тампонами в мозгу он не стоит вовсе. Никогда, собственно, не стоял. Да и на остальную часть человеческих полов как бы не то чтобы очень… Зато на тебя, мой свет, стоит изрядно: просто-таки тянется кораблем на одинокий и только его собственный маяк. Но вовсе не потому, что я такой уж неисправимый старый извращенец — хотя, конечно, и не без этого, — а потому, что я питаю к тебе чувства. Свои безумные чувства, которые, должно быть, однажды доведут меня до сырой могилы, если ты и дальше продолжишь столь нещадно топтаться по моему сердцу, но даже в таком случае я ни о чём не стану жалеть. Мечта у меня осталась всего лишь одна, мальчик мой: жить с тобой рядом как можно больше и как можно дольше, показывая твоим неискушенным глазам всё, что показать стоит, и пряча всё, что не достойно быть увиденным. Мечта у меня осталась всего лишь одна, любовь моя…
В воцарившейся внезапно тишине Юа, до головокружения ударенный чужими невозможными признаниями, не ведал, что может и что должен ответить на них.
Стоит ли обругать, стоит ли попытаться сказать, насколько все прозвучавшие слова сводят с ума и заставляют бессильно гореть от стыда и сладостной боли в животе, или же и дальше делать вид, будто по озерной глади скользят уже не лебеди, а те самые белокудрые принцы с врожденной болезнью безупречности, от которой такие вот юные инфантильные монархи с завышенными пафосными балладами на жизнь и спиваются в конце всех концов, заканчивая череду своих дней на свалке да перерождаясь красивым, но не способным больше угробить подаренной красоты лебедем?
Правда, пока он ломал голову и покрывающееся шрамами сердце, пока кусал губы и терзался вечными противоречиями, Микель, не дожидавшийся никакого ответа, заговорил вновь. И заговорил такую абсурдную дрянь, что Юа, мгновенно напрягшись и позабыв о прежних порывах, оскалил недовольные зубы, неистово желая этого придурка как следует освежить насильственным погружением на озерное ледяное дно.
— Тот симбиоз, который пришел к нам от дядюшки Дональда, долго не прожил всё равно и торжественного его разложения так никто и не увидел: поначалу кто-то из Национального Исландского Музея выкупил его под достопочтенную крышу всем наследникам да путешественникам на обозрительную радость — так что и в этом городке всё с людьми отнюдь не идеально, душа моя, а мир, оказывается, болеет общей на все земли болезнью. После — кто-то еще более денежный и якобы сведущий в искусстве унес прекрасный двухдолларовый фетиш под своё крыло, где попытался продолжить опыт, отвалив за приобретение с несколько сотен грязных евро. После — неким мистическим образом его приобретение перешло к одному из местных хостелов — пусть я и не помню, к которому именно, — а затем всё печально и отнюдь не баснословно закончилось тем, что некий американский турист, чьё имя не сообщается из соображения его собственной безопасности, обнаружил чужой псевдо-обед и, проявив исконно американский пофигистический патриотизм, сожрал его на месте, после чего, сдается мне, достославно траванулся и уехал либо на мигающей белой машинке к добрым докторам, либо отправился в последнее путешествие на машинке черной, только уже не совсем к докторам… На фоне этого мне начинает казаться, что напитки из человеческой слюны или мороженое из женского молока — это снова такая мелочь, что и упоминать как будто бы не о чем.
— Рейнхарт…
Увлеченный придурок, глядящий в туманную подстилку сигаретной пастилы поплывшими глазами, настолько достал своими внезапными перебежками с одного островка на другой, что Уэльс, отчаянно не желающий слушать нового недоброго повествования или… или, может, попросту страшащийся, что вот сейчас этот придурок возьмет и… почему-нибудь так глупо и так по-детски… растворится, исчезнув где-нибудь в нижнегерманских зеленых лугах, прячущихся за силуэтами призрачных фьордов, попытался вставить своё слово, попытался пробиться сквозь сгущающийся сумрак белой пернатой чайкой…