Рейнхарт, напрочь лишенный, кажется, понимания таких вот двусмысленных жестов, но всё еще старающийся проявлять деликатность — хотя ни черта деликатного в его грязной похабной натуре отродясь не было…! — снова, покружив вокруг да около подушками шероховатых пальцев, огладил внешнюю часть левого бедра, перебрался выше, вывел две или три аккуратных волнистых линии…
И, не позволяя на сей раз так быстро прийти в себя, повторно опустив на ягодицы ладонь, тут же поднырнул под те средним пальцем, раздвинув половинки и притронувшись к запретной горячей точке, отчего Юа, резко опешив, подохнув от стыда и подняв шерсть дыбом, все-таки взвился, все-таки дернулся уже как следует, мгновенно оказываясь на правом боку и приподнимаясь на локте, скаля в сторону чересчур серьезного мужчины перебитые щенячьи клыки.
— Не смей! — прошипел он, выставляя впереди себя брыкучие жеребцовые коленки. — Не смей там трогать, придурок! Не смей, понял?! Я не…
Рейнхарт, легко и непринужденно обрывая запальчивую тираду на половине фразы одним отпущенным небрежным взглядом, одним уставшим выражением в опасно-голодных глазах, тяжело выдохнул. Цокнул о нёбо кончиком языка. Протянул руку правую, огладив выступающее точеное колено породистого да норовистого скакового жеребенка…
А затем, повергая мальчишку в священный ужас и ошпаривший сдавленный стон, рукой левой грубо и больно зажал тому рот, впечатывая ладонь с такой силой, чтобы Юа, проехавшись на боку, вжался затылком в скрипнувшую диванную спинку, задохнувшись застрявшим между ладонью и губами обжигающим выдохом.
— Помолчи, — тихо, односложно, размеренно-медленно велел он, не оставляя на лице ни тени улыбки, и Уэльс, который ожидал очередного трепа, очередных угроз и очередного балагана, извечно творящегося между ними, отчего-то не смог не…
Подчиниться.
Сглотнув свои чертовы проклятия, нахмурив лоб и напрягшись всем окаменевшим телом, он остался относительно покорно лежать, остался чувствовать, как другая рука, потанцевав на его ногах, снова поползла по тем вверх. Протиснулась, забралась в согретую телесную расщелину между животом и подтянутыми упругими бедрами. Пощекотала кончиками пальцев. Переметнулась на живот, потекла — отвоевывая в неравном бою каждый миллиметр права на затрудненное продвижение — дальше, окучивая опиумом впадину пупка, проникая туда мизинцем, спускаясь еще ниже, чтобы…
Опять нарвавшись на протест недокормленного всклокоченного юнца с очумелыми глазами-бурями, оказаться неистово сдавленной и окутанной за запястье цепкими напряженными пальцами-струнами, подергивающимися не то под пущенным по тем гневом, не то под мартовским предвкушением, расцветающим вопреки застывшему в черных роговицах опасному штормовому предупреждению.
Разбиваясь о недовольство мрачнеющего мужчины, внезапно потерявшего излюбленную способность бесконечно чесать языком, Юа попытался что-то выдохнуть, попытался стрясти с лица донимающую, стесняющую жизнь ладонь. Попытался даже выгнуться и как-нибудь куда-нибудь отползти…
За что, подпрыгнув и окончательно взвившись уязвленной яростью, получил крепкой ладонью не по заднице, а по бедру, отозвавшемуся постыдным звонким шлепком, красным пятном прилившей крови и разжигающей незнакомое возбуждение болью.
— Я бы не советовал тебе брыкаться, котенок, — холодно и по слогам произнес Рейнхарт, всё так же не пропуская на губы ни намека на привычное теплое добродушие. — Я устал терпеть твои выкрутасы, мой милый омежий цветок, как устал и смотреть, как ты сам мучаешься интригующими потребностями подрастающего тела. Тебе никто не говорил, что в твоем возрасте самое лучшее, чем ты можешь хоть немного угомонить невыносимо стервозную натуру и свои прелестные неудовлетворенные нервы — это секс, секс и еще раз секс? — Видя то распаленное буйство, что поднималось со дна окованных льдищем глаз, мужчина ухмыльнулся, через силу подтянул кверху уголок губ и, сохраняя эту чертову лживую недоулыбку, добил оголенно-откровенным выстрелом: — Я готов дать это тебе. Я хочу дать это тебе и сорвать желанное мной самим с твоих лепестков, только для этого, милый мой мальчик, от тебя требуется способность к банальному повиновению. Всего лишь послушно лежать, послушно подставлять мне свою попку и послушно получать удовольствие, пока я касаюсь и изучаю тебя там, где мне хочется… Право, сладкий мой, какая проза! Ты способен понять хотя бы это?
По выражению Юа, горящему адовым пламенем стыда и вопиющей ненависти, можно было прочесть о чём угодно, но только не о понимании. По его рукам, вонзившимся когтями одержимой гарпии в терпящее мужское запястье и принявшимся то продирать до темно-алой проступающей жижи — тем более.
Правая ладонь устало скривившегося Микеля прошлась по ребристым выступающим бокам, огладила тончайшую полупрозрачную кожу, опустилась на аппетитное мальчишеское бедро, стискивая и сминая то до кровоподтечных синяков в жаждущей изголодавшейся хватке…
А когда вновь умостилась на соблазнительной ягодной половинке, когда сжала ту и покатала в пальцах под хрипловатым рыком поплывшего рассудком мужчины, Юа, безутешный и до приступа перепуганный необъяснимой творящейся чертовщиной, негласно, но унизительно возжелавшейся его предательским телом, не справляясь с загнавшим в последний из углов животным отчаянием, не придумал ничего лучшего, чем…
Зажмурить глаза да, плюнув на все последствия, впиться зубами в зажимающую ему рот руку.
Впиться с чувством, практически вгрызаясь, пытаясь прокусить до солоноватого привкуса на языке и распоротой кожи, чтобы не смел этот чертов гад говорить столько сводящих с ума похабных слов, чтобы не смел столь бесстыже его щупать, чтобы не воспринимал, будто безмозглую вещь для своих таких же безмозглых взрослых развлечений!
Чтобы…
Чтобы, всхрипнув и сплюнув вдруг кровью собственной, выбрызнутой разбитой нижней губой, упасть навзничь под резким и болезненным ударом проклятой чужой ладони, отпустившей и хлестнувшей ему по лицу безжалостной озлобленной пощечиной. Мучаясь закружившейся головой, выдыхая сиплые мышиные проклятия, Юа краем отключившегося шаткого слуха уловил расплывчатое, туманно-блеклое:
— Не способен ты ни на что, стало быть, милый мой… В таком случае виноват только ты сам. Видит Создатель, я безумно хотел побыть с тобой ласковым, но… — и на этом ударившая рука, покойницкой удавкой стиснув металлические пальцы, обвилась вокруг напрасливо расслабившегося горла, выбивая из забитой страхом да вдохнутым табаком аорты сиплое клокочущее молчание и слезы на распахнувшихся глазах.
Юа не успел сделать уже больше ничего: продолжая вот так — точно словленное опасное бродячее животное — удерживать его, продолжая прожигать костным ошейником горло, чертова чужая рука всё усиливала и усиливала хватку, всё воровала и воровала последний спертый кислород, пока рука другая, ухватив за острый локоть, грубым выламывающим толчком перевернула мальчишку на живот, позволяя тому в полной мере ощутить, как в тот же миг на него сверху навалилось раззадоренное вседозволительным нетерпением горячее тело.
Рейнхарт, не теряя времени на лишние слова, оседлал его бедра, привалился всем существом, уперся стиснутым штанами вожделением в напрягшиеся ягодицы и, продолжая ломать тонкую птичью кость сжавшей в тиски рукой, крепче обхватил коленями тощие бедра, одновременно с этим приотпуская буйную шею, позволяя отчаянно ухватиться ртом за воздух и опять зажимая ту в жестокий плен, от давления которого перед синими пыльными глазами крутился сорванным лепестком терновый цвет, а снежная пыльца, сложив крылья, горела в дотлевающем блеклом огне запорошенного шотландского очага.
Полупридушенный, ничего более не соображающий, Уэльс попытался подняться выше, попытался вцепиться ногтями в подлокотник дивана, попытался потянуться следом на бабочкин огонь…
Но снова добился лишь того, что пальцы с глотки переместились на корни тугих волос, вынуждая запрокинуть голову, приоткрыть рот, выпростать наружу пересохший язык и прогнуться в хребте, покуда чужая жадная ладонь, оглаживая нервничающую кожу, продолжала и продолжала то ломать локоть, то изучать изгибы позвоночника, щекоча отабаченным дыханием пор.