Литмир - Электронная Библиотека

— Слышал ли ты когда-нибудь о старухе Монгинн, душа моя? — нашептал на ухо мальчишке подкравшийся сзади туманный лис. Нашептал так тихо, так нестерпимо тесно, так нарывающе-горячечно, обволакивая драконьим смогом подземного Смауга, что Юа дрогнул, вонзился пятками в почву и застыл, удивленно и недоверчиво вглядываясь в маленький, низенький, разобранный по доскам да по камням как будто бы храмик, похожий на перевернутый да распиленный пополам гроб. — Не слышал, стало быть? А это, говорят, как раз и есть её логово, хотя по мне — так вышла некоторая несостыковочка, но… Кто же может знать наверняка, верно? Что же ты, радость моя…? Неужели не желаешь подойти и посмотреть поближе?

— Нет, — резко и четко отрезал Уэльс, уже не просто вонзаясь ногами в почву, а истерично пытаясь её прорыть. — Не желаю. — Мотнул для острастки головой. Даже зубы показал, чувствуя, что к этой дряни, которая половина гроба из земли, ни за что не сунется — слишком холодно становилось рядом с той, слишком непривычно, слишком сухо, когда кругом всё чавкало жидкой топкой водой, и… слишком странно, вовсе не так, как на всём остальном кладбище. — К черту, к черту туда идти, слышишь…? — еще раз — чтобы дурацкий Рейнхарт получше внял и уяснил — простонал он, а потом…

Потом вдруг с запозданием осознал и заметил — как будто не из своего тела, а из далекой-далекой чужой стороны, — что ноги его уже двигались, ноги его, подгибаясь, упрямо брели навстречу сами, заставляя перепуганные глаза распахиваться всё шире, покуда отталкивающая гробовая каплица, пережевывающая сине-морозными зубёнками тленную остуду, приближалась плавной речной протокой с разверзшимся омутом на хвосте.

Ощущение было таким, будто сатанинский могильный короб, распахнув хлипенькие решетчатые врата, обернулся жадно затягивающей воронкой, что всасывала воздух, как иные губительные круговороты всасывали воду, песок да тонущих в тех людей, и Юа, хватаясь за быстро-быстро колотящуюся грудь трясущимися руками, непроизвольно страшась, что и его дыхание сейчас раз и навсегда отнимут, выпив до древней пробеленной старости, в наколдованном наваждении глядел, как мимо проносились листья, как со свистом скрывались там, за пологом воющего зева, чьё горло завешивала — теперь он мог отчетливо это разглядеть — тонкая драная тряпица мышиного окраса, расшитая прорехами да мутными маслянистыми разводами.

Чем ближе он подбирался, не умея одернуть предавшего тела, тем беспокойнее становилось внутри, тем своевольнее начинали перебирать его ноги, тем огромнее и огромнее начинал видеться этот чертов могильный обломок, с каждым новым взмахом намокших ресниц выверенно приобретающий очертания самого настоящего кошмарного грота, которого здесь попросту быть не могло, не должно было быть, но…

— Рейн… — отнимающимися, отказывающимися смыкаться губами попытался позвать мальчишка, когда в леденящем ужасе постиг, что даже при всём желании, отправляя сошедшим с ума конечностям тысячи просьб, приказов и импульсов, не может заставить те остановиться и перестать. — Рейн… харт! Рейнхарт!

Пещера надвигалась неправильными, не принадлежащими законам этого мира зажеванными прыжками, по телу заструилась крупными каплями черноводная мертворечная испарина. Ветер хлестнул по лицу колотым морским льдом, задышало разрезанной на труху древесиной, травой, сосной, камнем и заколоченным паучьим погребом, за которым захлебнувшемуся Уэльсу почудилось, будто кто-то пролез ему протухшей рукой в рот, нащупал язык, схватил, спустился по тому ниже и, раскрыв веером когтистые дряблые пальцы с нестрижеными с десяток лет ногтями, стиснул сверток зашедшегося сердца, с вдумчивым любопытством оглаживая каждую разрывающуюся синюю венку.

Юа отказывался во всё это верить, Юа всеми силами старался налгать себе, что просто сошел рядом с доведшим Рейнхартом с ума, и отчаянно пытался вышвырнуть из сознания иллюзию надругивающегося зрения да меняющегося мироощущения, нашептывающего, что теперь и он сам обернется немыслимо старым, что и он сам познает, каково это — ходить под весом приколоченного к спине горба, скрипеть разваливающимися костьми, плакать навзрыд заржавелыми воплями облезшей сипухи…

Когда вдруг в кутерьме бесящейся крапленой листвы, поднявшейся вихрем и свернувшейся в запевающую воздушную рытвину, на черном смазанном фоне и под всполохами склонившихся белых деревьев ему почудилось…

Лицо.

Одно лишь лицо, напрочь лишенное тела, напрочь лишенное сердца, напрочь лишенное себя: с ветрами ливонской Балтики и лапландского Севера вместо души, со взглядом выпученных кисельно-слепых глаз, набухших шалфеем, анисом и чародейским истерзанным чабрецом. С венозными корнями отца-дерева, что, стрясая наземь чайные огарки-лепестки, сторожил ночи напролет в изголовье кровати без креста, раскачивая ту — неподъемную, осиновую да колыбельную, — точно верная ветхая нянька — крохотную люльку с мертвым котенком, зажавшим в зубах убитую перед остановкой клубочной жизни синицу.

Лицо это было вне времени и черты, лицо это тонуло в ветлах да вербах морщин, вьюжилось яринной шелкопрядью волос и раскрывало рот о четырех уцелевших зубах, что, белея ярче снега, давили в крошку каждый лист, каждый зачерпнутый глоток, как кленовые ступка да пестик под шустрой ведьмачьей рукой давили сок снежноягодника, сливая тот в зловонное зелье для подлого волчьего смертоубийства с приходом последних зимних дней, когда больше всего верится, будто дожил до нового солнца, и пурга постепенно отпускает вырытую у лапищ немого дуба нору…

— Рейнхарт! Черт… Микель…! Микель… Рейнхарт…!

Юа тщетно хватался за пролетающие мимо ветки, тщетно пытался оплестись рукой вокруг выскакивающего и вновь растворяющегося дерева — руки проходили сквозь кору, а деревья, вынув из земли корни, как вынимали мотыльковые ниточки сгубленные цветы, склоняли гривы да, складываясь букетом, тоже неслись навстречу этому лицу, завывающему голосами зольных филинов, призрачных чердаков, сквозняков по скважинам и кошачьих плачей в тринадцать часов по тринадцатому дню.

Юа брыкался, Рейнхарта нигде не было видно, лицо подбиралось — вернее, это его притягивало к нему — всё ближе и неминучее, позволяя уже разглядеть и карамазый язык, и болтающееся за тем разодранное нёбо…

Оно должно было вот-вот поглотить весь оставшийся отрезок молчаливого черного кладбища, поглотить мальчишку-Уэльса и его желтоглазого лиса-воришку, отсекши и небо, и землю, и разбитую, как яичная скорлупка, телесную оболочку…

И Юа, который умел сопротивляться лишь ровно до того момента, пока не принимал скручивающую веревкой беспомощность, пока не понимал — душой и чутьём, — что ничего уже не сумеет сделать, вышептав еще раз имя пропавшего бросившего Рейнхарта и проскулив ударенной под брюхо бездомной дворнягой, опустил трясущиеся руки, прекратив рыпаться и позволив беспрекословно нести себя вперед.

Лицо, всё верно почуявшее, всё верно уловившее, разом раздулось, разбухло, раскрылось страшным бутоном синей свивальной розы.

Мимо пронёсся выдранный с корнями иглистый ствол, ударив зажмурившегося Уэльса ветками по правой щеке — принеся боль, но наверняка не оставив за той и следа.

За стволом промелькнула тень смолистой выгнувшейся кошки, вспороли вакуумную морось каркающие вороньи крылья, загоготала мировая утка-игдрассиль, из чьего клюва по утрам брызжел светающий снотворенный купол…

После же, когда четыре снежных зуба должны были впиться Юа в руки и ноги, чтобы начать рвать, жевать и заглатывать, когда его обдало чужим зловонным дыханием, когда старуха заунывно провыла, прижавшись прямо ко лбу лбом своим, вынуждая невольно приподнять листочки век и вжать голову в надломленные плечи…

Всё резко закончилось.

Оборвалось.

Растаяло.

Прекратилось.

Он вновь, так просто и так глупо, стоял в сердце безжизненного древесного кургана, глядя тупыми пустыми глазами на белый кружащийся саван смеющейся ворожеи-ольхи, на черные небесные провалы с проблесками первых досветок и догорающих застенчивых звезд.

157
{"b":"719671","o":1}