Стоял с мертво-грузно бьющимся сердцем, с индевелыми каплями по вискам и подрагивающему подбородку, с дикими мокрыми глазами и охрипшим животным дыханием, с холодными несгибающимися руками и подкашивающимися от ужаса ослабевшими ногами…
С запахом вжившегося в кровь табака и тенью лисьего Рейнхарта за спиной, что, откашлявшись проглоченным пеплом и тяжело покачнувшись, неслышимым зверем подтёк к нему, обвил грубыми руками за плечи, многовесно склонился. Уткнулся полоской губ в окостеневшее плечо, вдохнул с шумом знакомого, но не испробованного еще ни разу по-настоящему запаха. Прижался лбом к атласному затылку, алчно и с присвистом поглощая цветочно-хвойно-дымный аромат разлохмаченных волос, вобравших в себя нотку убитых ночных бабочек, полнолунного аниса и пещерных паучьих па́темок.
— Малыш… — позвал. Скользнул тоже трясущейся ладонью на узкую мальчишескую грудину, огладил, притиснул как можно ближе, чтобы до удушья и всех на свете проглоченных слов. Нашел подбородок, обвёл тот пальцами, надавил, заставил болезненно и беззащитно запрокинуть голову, чтобы тут же переместиться пятерней на открывшуюся влажную шею и начать ощупывать нежную трепетную пульсацию взмыленных жил. — Ты как…?
То, что ему было херово, что хуже вряд ли могло быть, Юа знал наверняка. Кажется, это вообще было единственным, что он сейчас знал.
Впрочем, знать-то знал, а вот сил на облечение этих чувств в слова отыскать не смог, молча шевеля губами, молча выстукивая кровавым клапаном тревожный ритм сорочьих следов на новорожденном зимнем снегу. Молча проклиная и молча вопрошая, пока рука его, кое-как подчинившись, не поползла крючковатой судорогой наверх, не ухватилась за запястье Рейнхарта да так и не осталась на том, не понимая, то ли одергивать, то ли позволять тому делать, что оно делало, дальше, то ли прижимать к себе еще ближе, чтобы уже до — необходимой теперь — ломкой лихорадки да согревающей защитной слепоты…
А Микелю, наверное, просто надоело ждать.
Кое-как отдышавшись, кое-как вернув себя, мужчина чуть отстранился, крепче обхватил пальцами покорное мальчишеское горлышко. Потянул, вынуждая Уэльса развернуться к нему лицом, и когда тот беспрекословно подчинился, когда уставился в глаза — Рейнхарт вдруг, словно ударенный, побледнел, приоткрыл рот, почти отшатнулся, спохватившись слишком поздно, чтобы занервничавший Юа не успел заметить этого вспугнувшего настораживающего промедления.
— Что…? — спросил он, с хрипом и стоном выдавливая срывающиеся на вой и рыдания обездушенные звуки. — Что ты так на меня… Нет, нет, черт, нет… Что это… что это только что было такое…? Что, ответь мне, это было?!
— Тише, малыш, мальчик, котенок мой, тише… — бесконечно ласково и бесконечно виновато прошептали чужие обескровленные губы — такие бледные, что Юа стало до ломоты и запинающегося приступа страшно за него, за устроившего всё это треклятого ублюдка с колотящимися руками и грохочущим громче внешнего ветра сердцем, что, тараня накрахмаленную кость, отражалось и в сердце самого мальчишки, вальсируя под ногами ползновением осыпающейся в яму земли. — Это… не слишком невинная, я вижу, увидел сегодня сполна, но все-таки… все-таки всего лишь иллюзия, душа моя. Быть может, память этого места, быть может, память прошедших лет, я не знаю, я правда этого не знаю, мой драгоценный мальчик, но ни плоти, ни силы, ни способности причинить реальный вред у неё нет.
Юа, услышавший, но не поверивший, укоризненно и изнеможенно сжал пальцы в кулаках.
Уверенный, что его опять морочат, принимая за недалекого неотесанного дурачка, обернулся за спину, впервые в полной мере сознавая, что за той оставались лежать самые обыкновенные замшелые могилы, самые обыкновенные выбеленные деревья да кромешная предутренняя пустота — ни намека на развалину открывающегося трухлявого гроба, ни намека на то, что только что здесь…
Как будто бы происходило.
— Но ведь… ведь, черт возьми… я же… я видел…! — вспылив, проглотив пилюлю пустившей корни обиды, поднял голос он. Вспенился, разозлился, ударил наотмашь по удерживающей Рейнхартовой руке, заставляя вернуть хоть сколько-то заслуженную свободу. Не находя сопротивления, вырвался, ощерился, переметнулся ветром и, полыхая бураном предательски влажных глаз, пронёсся над святой и не святой землей, раздирая когтями деревья и вдавливая ногами молчаливую почву, прошитую кровными речушками попрятавшихся в косматых комлях духов. — Я видел её, эту чертову… ведьму! И она… она меня тоже видела, она меня чуть не сожрала живьем, мне это не померещилось и я этого не придумал, слышишь?! Что… что тогда это было, Рейнхарт?! Какая, нахер, иллюзия?! Я же видел, я же чувствовал, как все эти… вырванные… деревья неслись туда, как она смотрела на меня и пожирала их, как… Я не рехнулся, Рейнхарт! Я точно знаю, что видел это всё! — распаляясь, дичая запавшими глазами и всё глубже погружаясь в игру нестойкого потешающегося разума, едва не проревел мальчишка, подлетая к Микелю, хватая того за белый воротник, дергая на себя и с бешенством заглядывая в прошитые желтой рудой глаза, за которыми не мог прочесть, как бы ни пытался, ничего, кроме усталости, вставшей стеной вины да обескураживающего незнакомого страха.
— Я знаю, золотце, дорогой мой. Я видел то же самое, что и ты. И я, признаюсь тебе, вижу это не в первый и даже не во второй раз…
— Как это…? — моментально обмякнув, недоуменно прошептал Уэльс, глядя на мужчину с еще большим подозрением и всё так же не выпуская из горсти его воротника — чтобы не сумел увернуться и солгать и чтобы… оставался рядом и ни за что не терялся, если вдруг еще какая-нибудь нечистая тварь захочет здесь появиться, пробежавшись босиком по взрытым склепным костям.
— Я… не могу сказать точно, солнечный мой мальчишка… — со всей той искренностью, на которую был способен и отражение которой отчетливо улавливал в его зрачках Уэльс, ответил Рейнхарт. — Мне кажется, именно поэтому этой тропой и перестали давным-давно пользоваться — это я сообразил после того, как побывал здесь впервые: абсолютно случайно и под шквалом весьма специфических, как ты понимаешь, ощущений. Возможно, прошла уже пара десятков лет с тех пор, как эту дорогу прозвали про́клятой; воспоминания стерлись, а люди, подчиняясь заложенному в кровь стадному инстинкту, просто проторили для себя новые тропки, напрочь позабыв, что здесь когдато было… Да и продолжает, как мы могли убедиться, быть. Три года назад, когда я проходил тут в последний раз, видение было в точности таким же — огромное лицо с разинутым ртом и ощущение, будто тебя вот-вот этим ртом заглотят. Поначалу я даже подумывал, будто всё же сошел с ума, но…
— Неужто не сошел? — мрачно съязвил Юа, постепенно возвращающийся в себя хотя бы до того состояния, в котором мог чуть-чуть поскалить на безнадежного лисьего человека подточенные, не собирающиеся кусать зубы.
— Как видишь, — невесело усмехнувшись, пожал плечами тот. — Если только мы не двинулись с тобой оба, дарлинг. Но, кое-где и кое в чём покопавшись, я узнал, что на этой земле, если оставить за легендами право говорить, и правда было захоронено тело бабульки Монгинн. Многие уверяют, будто быть такого не может, будто нечего исконно ирландской ведьме — да еще и с позорным ирландским именем — делать на исландском острове: как ты, должно быть, знаешь, ирландцы и исландцы терпеть друг друга не могут, отрицая между собой всякое родство. Поэтому никаких достоверных сведений найти невозможно — никто здесь не станет соглашаться, что на земле их предков захоронена некая вражеская старуха, которая, вдобавок, еще и пугает до чертиков, если неподготовленным сунуться сюда ночной порой… Даже ты, мальчик мой, должен понимать истинную натуру людей! Большинству ведь гораздо легче признаться в мнимом сумасшествии перед самим собой, чем сослыть опозоренным перед кем-нибудь другим.
— Тогда каким хреном её все-таки умудрились зарыть на исландском кладбище, если она ирландка и никому тут не нужна? — хмуро уточнил Юа: Рейнхарту-то он верил на слово, а вот чему-то там — колдовскому и пространному, — чего не мог понять и обозвать, не верил ни разу и ни за что.