Мельников криво ухмыльнулся, обнажив острый, ближе к десне пожелтевший клык.
– Учту, – тихо пообещал он. – И это тоже учту…
Вышел Петя из стен родного Агентства потерянным, обескураженным, испуганным. Настроение уже даже и не волочилось больной таксой, а просто валялось на асфальте, задрав лапы. Умирало. Кончалось. Отходило в муках.
В редакцию Петя заходить не стал, хотя было принято испокон века – зайти, презентовать ребятам сувениры, слегка выпить, поболтать… Но видеть никого не хотелось. Даже думать о случившемся не хотелось. И подавно не хотелось что-то объяснять, в чём-то оправдываться, рассказывать всем, что Мельников – козёл. Тем более, они и сами уже об этом знают. Или догадываются.
Петя побрёл вверх по Кольцу. Бесцельно, просто потянуло почему-то идти направо, вверх, а не налево – вниз. Впрочем, кто там у него, у Кольца, поймёт, где верх, а где – низ. Петя шёл по направлению к площади Восстания и, несмотря на внутреннее сопротивление и нежелание ворочать мозгами, анализировал жизнь. Анализы образовывались плохие или очень плохие. Ничего обнадёживающего. С такими анализами не живут.
Вдруг его осенило: Господи, да ведь надо же готовить репортаж! Через два часа передавать! Там Лусия сидит, как привязанная, и ждёт, а у него и конь не валялся! И сразу же пронзило ещё раз – вот оно, дело! Он же теперь иностранный корреспондент! Как же это он забыл! Ха, да теперь фиг с ними! С козлами этими! С Мельниковым, с Маклаковым… Пусть тешатся своей страшной местью!
Конечно, могут его и здесь прижать – не дадут аккредитацию, вот и весь сказ про иностранного корреспондента… С другой стороны, захотят ли? Придётся ссориться с влиятельным иностранным изданием, а оно непременно шуметь начнёт. Вой поднимется… Объясняться с западниками по правам человека опять придётся… Захотят ли?
Вряд ли!
В Петиной душе заржал ещё не валявшийся конь. Забил копытом сиво-буро-вороной, долгогривый, встал, как лист перед травою… Петя рванул к Дому Советов Российской Федерации. К Белому Дому помчался Петя, развевая гриву, перестукивая подковами по пыльному августовскому асфальту.
Так начались для него три сумасшедших дня, когда время и слова утратили ценность и значение. Когда мечта становилась материальной. Когда окружающий мир распался надвое, на «за» и «против», словно воды морские перед сынами израилевыми. Когда огромная страна с замиранием сердца ждала ответа на главный вопрос: «Будет ли штурм Белого Дома?»
– Да если по нам ударят, жижа потечёт, – бодро и со знанием дела говорил Пете какой-то отставной общевойсковой майор в гимнастёрке старого образца и в фасонистой, тёмно-зеленой суконной пилотке с алыми кантами. – Шутка ли, Советская Армия вмажет! Баррикады эти в пятнадцать минут разбросают. А через два часа здесь уже и не ворохнётся никто…
Майор сидел на ступеньках лестницы с тыльной стороны здания. Рядом с ним лежал АКМ с потёртым и поцарапанным прикладом, перед ним стояла большая общепитовская корзина с бутербродами; их несли в Белый Дом со всей Москвы – питать защитников. Майор снимал с бутербродов любительскую колбасу и наворачивал её отдельно, без хлеба. Запивал молоком из пакета и, похлопывая себя по обтянутому гимнастёркой объёмистому животу, извинялся: «Мне много хлеба нельзя – сильно полнеть начал».
Про ужасы штурма майор рассказывал смачно, со вкусом. Живописал. Танки, гаубицы, ракетные комплексы, вертолёты, истребители, спецназ, «десантура» постоянно фигурировали в его прогнозах. Они неизменно заканчивались побоищем и кошмаром.
– Так что же, разбегаться по-тихому, пока не началось? – Не выдержал Петя пророчеств этого Лаокоона. Кстати, майор упомянул, что здесь, среди защитников, два его сына и зять.
– Зачем разбегаться! – Искренне удивился тот. – Во-первых, они на штурм никогда не решатся. Кишка у них тонка. Во-вторых, солдаты в народ стрелять не будут. Что я, солдат не знаю! В-третьих, наше дело правое – путч не пройдёт!
Последний аргумент майор проговорил, как отрезал, и вновь занялся колбасой.
В эти три дня Петя творил обильно; репортажи, очерки, интервью – он завалил ими редакцию, но Лусия требовала новых. По событиям в СССР они готовили спецномер, и главные тексты для него поставлял Петя. Он заразился всеобщей лихорадкой, не ночевал дома, почти не уходил с обширного двора, располагавшегося за зданием Верховного Совета со стороны Рочдельской улицы. На этом дворе собирались отряды защитников Белого Дома, толпы просто сочувствующих. Здесь обсуждались новости, местные и мировые; перед этим двором выступал прикрытый бронированными портфельчиками Ельцин; сюда выходили с информационными сообщениями его соратники, которых все знали в лицо, но никто не помнил по именам… Здесь бродили, перемещались в беспрерывном движении, сидели, спали, ели сотни людей, живущих по-соседству и приехавших из Бог знает, каких медвежьих углов неоглядной страны… Это был табор, ставка Тушинского вора, лагерь восставших, где лишь немногие обладали информацией и понимали истинную суть происходящего… А остальные жили надеждами, иллюзиями, мечтами, химерами…
Страшная ночь с 20 на 21 августа… Пролившаяся на Садовом кольце кровь… Она казалась лишь первой каплей, а бестолково рвавшиеся к Новому Арбату армейские БМД – лишь авангардом штурмующих войск. Воодушевление жертвенности, паника гибели, ожидание жизни – перемешавшись, слившись воедино, сплавившись в раскалённый поток затопили Москву. Улицы шумели, улицы не спали. Под фонарями вскипали истерики. Мимолётные вожди звали бросаться под гусеницы, звали драться с армией… Уже появился над толпами старорежимный триколор, уже срывали с древков красные флаги… Советский дредноут валился на борт, тонул. Но хотелось скорее, хотелось сейчас! Нетерпелось увидеть, как он разломится надвое и пойдёт ко дну… Допотопный, обклёпанный броневым листом утюг… Некуда ему плыть… Незачем… И крови не жалко… Лишь бы быстрее и надёжнее улёгся он в придонный ил!
Поздним вечером 22 августа, в последние мгновения мятежа, Петя оказался на площади Дзержинского. Шли празднества победы. В столицу привезли из крымского заточения тихого, смущённого, всё еще испуганного Горбачёва. Похватали нескольких путчистов, кого смогли. Министр Борис Пуго вывернулся – застрелился. Канцелярия российского президента успела напечь и раскидать по городу миллион указов; они валялись везде, обдавая жаром, румянясь корочкой. Кто хотел, бросался претворять их в жизнь, а большинству было не до них – кругом шумел фестиваль. Ура, Бастилия взята! Теперь рушить стены! Как весело ломать! И как нудно строить!
Памятник основателю ЧК, рыцарю революции, палачу и сатрапу облепила многотысячная толпа. Маленькие фигурки выводили на граните постамента красной и белой краской похабщину. Кто-то, чтобы потоптаться на польско-шляхетской сущности покойного, писал скабрезности на иврите. Потом поползли наверх, потянули трос… Появился автокран… Металлическую петлю надели Дзержинскому на шею… Фигурки заскользили вниз… Кран дёрнул раз, другой… Железный Феликс накренился… Слетел с пьедестала… Закачался в петле… Площадь взревела, заплескалась, запрыгала в приступе санкюлотского счастья.
Никаких тёплых чувств к Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому ни раньше, ни, тем более, сейчас Петя не испытывал. Облизанный пропагандой образ создателя тайной полиции никогда не убеждал Петю в пламенности его сердца, хладности ума и, особенно, в чистоте рук. Просто он понимал – ни одно государство не обходится, да и не может обойтись без полиции, явной и тайной, без внешней разведки, без специальных служб. А, коль скоро не обходится, у всех этих институтов должен быть и отец-основатель. Совсем не обязательно любить его и носить цветы к подножию памятника. Просто он – часть истории, плохой или хорошей, но истории государства, народа, людей.
Сегодня происходящее на площади отвращало Петю вандализмом, дикостью, каким-то животным, звериным смыслом. Он не разделял восторга толпы. Наоборот, ему стало грустно и тяжело. Не так! что-то было не так во всей этой пляске на костях. С собственным прошлым нельзя обходиться подобным образом. Похоже, в России опять революция, думалось ему. Опять «до основанья, а затем…» Опять трагедии, кровь, нищета, борьба за выживание… Опять виселицы и гильотины?