Литмир - Электронная Библиотека

Затормаживающее его мозг безразличие он называл «спокойствием», а людей, навевающих это «спокойствие», он по привычке называл «родными». Возможно, полное отсутствие гормона счастья или эмоциональная притупленность заставляли его пребывать в постоянном поиске новых острот ощущений для спасения от тошнотворной скуки. Но на смену мгновенной эйфории всегда снова приходило отвращение и апатия.

Рому мучило желание бросить мать и убежать подальше от серой тоски воняющего маргинальщиной «продвинутого» Харькова. И с нетерпением он ждал окончания магистратуры. Думал, сбежит куда-то далеко-далеко, где ни единого знакомого лица и начнет жизнь заново, отрешив от себя ненавистное прошлое. В котором он слабак, эгоист, жалобщик…

Этот коварный план побега зрел в Ромкиной голове несколько месяцев, с тех пор, как он начал готовиться к сдачи дипломной. Пускай полыхающая жара не входила в него, как и жмущая обувь, что превращала уверенную ходу в безобразные прихрамывания, парень держался как мог, чтобы в очередной раз не потускнеть в мучительном самозабвении Джулыного гаража с бутылкой горького, как сама жизнь, «шмурдяка» в руке. Вдохновенный своим романтизмом до стадии всплывающих перед глазами грез, он, припадая на пострадавшую от жесткой лошадиной кожи, ногу, ступал навстречу к своему «самому важному в жизни» решению. Которое явилось просто на ровном месте и оглушило его, как лопнувший у лица кулек.

Скрывая рьяно ото всех свое светлое намерение, он торопливо принаряжался у зеркала, пока мать потела в жаре на кухне веганского ресторанчика. Рома, боясь и вздохнуть погромче, чтобы не спугнуть свое хрупкое святое наитие и не броситься обратно в тоску загульных деньков, а после – и побоев от маминой кухонной тряпки, щадяще ненавидел себя за опрометчивость собственных поступков. Уставший от вечного чувства вины, он решил, что больше не хочет грязнить себя, обижая тех, кого любит.

С видом холеного маминого (в кои-веки) сынка и с жгуче-красным букетом в руках, он шел по городу, неся в себе твердое намерение раз и навсегда, как он думал, осчастливить свою избранницу. Но стоило выйти за порог и повернуть ключом в скважине, как появилось то горькое послевкусие неизменного чувства собственной нелепости во рту: он раздраженно сминал чистенький, сверкающий белизной ворот рубашки и безмолвно матерился на каждого встречного, неосторожно на него покосившегося, на машины, на солнце. И когда спина, не плотно прикрытая толстым кашемиром пиджака, что его он спустил по локтям вниз, вся уже зудела от пота, а пальцы на ногах изувечены были кровавыми мозолями, он злостно обзывал себя дурнем, ведь женочки возле его подъезда таращились на него с таким аппетитом, будто никогда в жизни не видели ни цветов, ни красиво одетого Ромку, сутулящегося от излишка всеобщего внимания.

Поодаль центра Харьков серел обветренными, всеми в подтеках, «хрущевками» и «брежневками», но поближе к нему – искрился вычурной опрятностью и разноцветной завытушечной стариной. Серость дорог, стен, обочин разбавляла уйма огней и зелени. Но в этом городе не было ничего интересного. Лишь выученные наизусть улицы, площади, выученные серые тоскливые лица. Красивое, безатмосферное, заклеклое… Да еще и люди здесь такие на удивление противные. Роме же мечталось жить в городе из забытых сказок или голливудских фильмов, где все просто и весело.

Громкий сигнал, что окутал вдруг Ромино сознание, вырвал его наконец из тягостных раздумий, пускай и грубым рывком. Отвлек его от гадкой мысли, что все пять лет в списке бюджетников он занимал граничащее со стипендией шестнадцатое место и никогда так и не держал ее в руках. И, вдруг, быстро сменяющиеся, мрачные картины повалили весь мир холодом ночи. На фоне трехэтажного мата, возбужденных голосов, лиц, непонятного испуга, грубо толкнувшегося в солнечное сплетение:

«Чего этот придурок на красный поперся?»

«Как дальтоник, так хоть по сторонам смотри! Еще из-за таких как ты в тюрьму валить!»

И злостный хлопок дверью.

От колючего понимания, что, не торопясь, растекалось по телу и острыми импульсами касалось каждого уголка нервной системы, становилось все больше не по себе. Ромка дернулся. Заревел пробужденный опять мотор старого угловатого «Опеля Сэнатора». Тонкие губы все безмолвно бубнили:

«Ненавижу дороги, машины, маты…»

Шипы больно впились в кожу, напоминая о себе. Красные головки их жалостно обсыпались по асфальту яркими пятнышками. Шкатулка! Ромка вскочил на ноги, отодвинулся ближе к обочине и, зудя что-то себе под нос, отряхнул перепачканные жирными разводами смолы узкие брюки, неприятно впившиеся ему в бедра. Пиджак, который он ненадежно свесил себе на плечо, валялся теперь где-то на дороге, ненужным тряпьем, вздымаясь шелковой подкладкой от шастанья машин. Мутным взглядом Ромка окинул противоположную сторону улицы. Люди все еще ждали на зеленый. Как он мог так опрометчиво броситься на дорогу?

Машина, что еле успела остановиться, чтобы не сбить его, сверкнула оранжевыми поворотниками на прощание и растворилась за зданиями. Люди, что что-то ему кричали, уже растекались по плавящейся улице. С глухой досадой парень метнулся по пиджак, ничего не видя от светящих прямо в глаза лучей. Рома еще долго лупил бы его свободной рукой, закупоривая собой движение улицы, если бы не загорелая, оплетенная сетью вен, рука, что равнодушно что-то ему протягивала и спокойный, такой знакомый:

– Ищешь что-то, «парень»? – голос. Сладковатый, но с упреком.

Нервно дернув головой, пытаясь отмахнуться от настырных солнечных лучей, парень заторможено разглядывал мелькающие перед ним грубые пальцы, что стискивали и нежно поглаживали, будто маленького зверька, что-то красное и бархатное. Воздух нетерпеливо ждал ответа, волнуясь от жары, как вода в чайнике. Зловеще-знойный день не сулил ничего хорошего. Впрочем, как и все остальные, какие бы предзнаменования они не посылали.

Ромке казалось, что под его неустойчивыми ступнями, словно разогретый пластилин, прогибается асфальт. И что мысли, тягучими потоками стекают по нем, слипаясь в тяжелый сгусток. И все это в доле секунды заслепившего глаза видения. Без лиц и цветов.

Ткнув ему это что-то – красное и бархатное – в руки и, оставив только оттенок сладко-кислого запаха, доказательством своего присутствия, засвеченный солнцем темный силуэт стал расторопно теряться в толпе. Но не только распарившийся на солнце запах незнакомец оставил: он оставил на ребре Роминой ладони след обжигающе небрежного касания. И картинка отдаляющегося пятна белизны – его спины, так и отсвечивалась черным негативом на пленке прикрытых век.

А сего же вечера мать уже бормотала злостно о том, что всегда о всем узнает последней. Пересказывала разговор со «свахой», в котором та все ей подробно и в деталях передала: как сыночек ее, Ромочка, на крыльях Амура прилетел к Настеньке на смену в кофейню, заранее договорился со второй администраторшей о подмене, и прямо там, всем на зависть, с чудесным букетом роз в руках… И что соседка тетя Света спрашивала. И Андрюша (стукач) звонил поздравить.

Мать брезгливо поморщилась от «свахиных» писклявых воодушевленных нот и покосилась на сына. А Ромка, безразлично отбуркиваясь, продолжал уплетать, не чувствуя вкуса, мамины блины. Перед глазами до сих пор мерещились растерянная голубизна Настиных глаз и чудился запах ее пушистых волос, в которые нырнул, словно в теплое море. А еще, где-то под грудью, мешая проходу еды, вихрился гадкий клубок сомнения…

Скользя невидящими глазами по обшарпанным дверцам старого кухонного набора мебели, молочного цвета, да цепляясь глазами за облезшие шарики-ручки, что раньше были идеально золотыми, Рома тяжело все взвешивал. В сотый или в тысячный раз.

Все еще сладко пахло жаренным тестом и вареньем с желтой алычи. Мать, устав говорить с самой собой, отправилась собираться к себе в спальню. Сегодня она работает до полуночи. И можно было безнаказанно и без лишних расспросов улизнуть подальше из душной квартиры.

2
{"b":"717754","o":1}